Книги

Четверо Благочестивых. Золотой жук

22
18
20
22
24
26
28
30

Спустя несколько месяцев, проведенных дома в праздности, я поступил в Итон. Недолгого перерыва хватило, чтобы ослабить мои воспоминания о событиях, происшедших в заведении доктора Брэнсби, или же, по меньшей мере, заметно изменить прежние чувства. Истины и тяжелых переживаний, вызванных ими, более не существовало. Я даже начал подвергать сомнению достоверность собственных чувств, и теперь редко вспоминал обо всем этом, чтобы не задумываться о безбрежности человеческого легковерия и не улыбаться при мысли, насколько безудержным воображением наградили меня предки. Подобного рода скептицизм не мог преуменьшить и тот образ жизни, который я вел в Итоне. Водоворот бездумного разгула, куда я стремительно и опрометчиво окунулся, вымыл из моей памяти все, кроме искрящейся пены последних часов, мгновенно засосал все важные или серьезные воспоминания, оставив в памяти лишь самые незначительные образы из моего прошлого существования.

Но я не хочу здесь живописать мое жалкое падение в пучину разврата, который, бросая вызов закону, сумел обмануть бдительность сего института. Три года беспутства прошли, не принеся никакой пользы, но привили привычку к самым отвратительным порокам и неожиданно стремительно развили тело. Однажды, после недели безудержного буйного кутежа, я пригласил к себе на тайную пирушку небольшую компанию самых беспутных студентов. Встретились мы поздно вечером, поскольку собирались бражничать до утра. Вино текло рекой, и в прочих, возможно, более опасных искушениях, недостатка тоже не было, так что серый рассвет уже забрезжил на востоке, когда сумасбродства наши достигли своего апогея. Разгоряченный до безумия картами и вином, я собирался предложить очередной более чем пошлый тост, как вдруг дверь в комнату резко, но не широко, открылась, и послышался взволнованный голос слуги, который, не заходя внутрь, сообщил, что кто-то настаивает на немедленной встрече со мной и просит меня выйти для разговора в коридор.

Я был до того возбужден вином, что неожиданный визит меня больше развеселил, чем удивил. Сразу же, шатаясь, я направился к двери и через несколько шагов оказался в вестибюле. В этом низком, небольшом помещении не было лампы, и тогда его не освещало ничто, кроме тусклых лучей хмурого рассвета, проникавших через полукруглое окно. Едва переступив порог, я заметил фигуру молодого человека примерно одного со мной роста, облаченного в белый утренний кашемировый сюртук, сшитый по последней моде, и очень похожий на мой. Неяркого света мне хватило, чтобы увидеть это, но лица я рассмотреть не мог. Когда я вошел, он устремился мне навстречу и, нетерпеливым жестом схватив меня за руку, прошептал мне на ухо два слова: «Уильям Уильсон!»

Я тут же отрезвел. Что-то в манере держаться, в том, как нервно подергивался палец незнакомца, который он держал передо мной на свету, наполнило меня безграничным удивлением, но не это заставило меня оторопеть. То, с каким торжественно-серьезным выражением промолвил эти слова странный, низкий, глухой голос, а еще больше характер, тон, сама интонация этих нескольких простых и знакомых, но произнесенных шепотом слогов, пробудили во мне тысячи беспокойных воспоминаний о давно минувших днях и словно пронзили мою душу разрядом гальванической батареи. Прежде чем я опомнился, он ушел.

Хотя этот случай и произвел очень сильное впечатление на мое расстроенное воображение, оно было столь же мимолетным, сколь и ярким. Несколько недель я пытался что-либо разузнать и всецело отдавался нездоровым размышлениям. Я не пытался убедить себя, что не догадывался, кем мог быть тот странный человек, который столь настойчиво продолжал вторгаться в мои дела и исподволь допекать меня своими непрошеными советами. Но кем был этот Уильсон? Что он за человек? Откуда взялся и какие цели преследовал? Ни на один из этих вопросов у меня не было ответа. Единственное, что мне удалось выяснить, это то, что какое-то неожиданное семейное обстоятельство стало причиной, по которой он покинул школу доктора Брэнсби в тот же день, когда оттуда сбежал я. Но на недолгое время я перестал думать об этом, когда меня всецело заняла подготовка к переезду в Оксфорд. Туда я вскоре и направился. Безмерное тщеславие моих родителей обеспечило меня не только всем необходимым, но и ежегодным доходом, достаточным, чтобы я мог продолжать жить в ставшей столь дорогой моему сердцу роскоши… и соперничать в мотовстве с самыми разнузданными наследниками богатейших домов Великобритании.

Воодушевленный открывшимися возможностями, я принялся грешить с удвоенным усердием, и, игнорируя все правила благопристойности, предался самому безобразному кутежу. Однако было бы неразумно подробно описывать все мои выходки. Достаточно сказать, что среди транжир я в мотовстве переиродил самого Ирода[103] и что, если дать названия всем изобретенным мною видам безумств, это значительно расширит и без того немалый список пороков, которые тогда были привычными для самого порочного университета Европы.

В это верится с трудом, но тогда я презрел всякую пристойность настолько, что свел знакомство с самыми прожженными карточными шулерами и, полностью овладев их грязными приемами, стал промышлять этим, чтобы преумножить свои и без того огромные доходы за счет своих же товарищей – доверчивых студентов. Да, это правда. И сама чудовищность этого преступления против всего человеческого и благородного стала, несомненно, главной, если не единственной причиной, по которой оно осталось безнаказанным. Ведь любой из моих самых распутных приятелей скорее усомнился бы в собственных чувствах, чем заподозрил бы в таком веселого, честного, щедрого Уильяма Уильсона, благороднейшего во всем Оксфорде, того, чьи грешки (по словам его прихлебателей) – не более чем грехи молодости и следствие необузданной веселости; чьи ошибки – лишь неподражаемая прихоть; чьи самые ужасные пороки – просто беззаботное, разудалое сумасбродство.

Два года я успешно промышлял подобным образом, когда в университет поступил молодой аристократ-парвеню по фамилии Гленденнинг, по слухам, богатый, как Ирод Аттик[104], и получивший так же легко свое богатство. Вскоре я выяснил, что умом он не блещет, и, разумеется, наметил его себе в жертвы. Я часто приглашал его поиграть и, по всем правилам шулерского искусства, позволял ему выигрывать значительные суммы, чтобы заманить в приготовленную мной западню. Наконец, посчитав, что настало время довести план до конца, я встретился с ним (не сомневаясь, что встреча эта будет последней и решающей) у нашего общего знакомого мистера Престона (тоже студента), который, справедливости ради, нужно отметить, абсолютно ни в чем меня не подозревал. Я позаботился и о том, чтобы мы были не одни – собрал еще человек восемь-десять – и исхитрился сделать так, чтобы предложение сыграть в карты прозвучало как будто случайно и, более того, исходило от самого намеченного на роль жертвы. Чтобы не распространятся на эту мерзкую тему, скажу лишь, что не погнушался самыми подлыми приемами, к которым настолько часто прибегают в подобных случаях, что остается только недоумевать, откуда берутся еще такие простофили, которые покупаются на подобные уловки.

Игра затянулась до глубокой ночи, и под конец я сделал так, чтобы Гленденнинг остался моим единственным противником. Играли мы в мое любимое экарте. Остальная компания, заинтересовавшись нашей игрой, бросила свои занятия и сгрудилась вокруг нас. Парвеню не без моей незаметной помощи еще в начале вечера довольно много выпил, и этим до некоторой степени объяснялось, почему теперь он заметно нервничал, когда мешал карты, сдавал или играл. Уже очень скоро он задолжал мне приличную сумму, когда после большого глотка портвейна сделал то, чего я так хладнокровно дожидался: предложил удвоить и без того громадные ставки. С мастерски разыгранной неохотой и только после того, как мой отказ заставил его выйти из себя (что дало мне повод изобразить некое подобие задетого самолюбия), я наконец согласился. Результат, разумеется, был один: жертва угодила в ловушку. Не прошло и часа, как он учетверил свой долг. Яркий румянец, вызванный вином, постепенно сходил с его лица, но я поразился, заметив, как жутко он побледнел. Меня это действительно удивило, ведь все, кого я расспрашивал о Гленденнинге, уверяли меня, что он сказочно богат, и суммы, которые он пока проиграл, хоть и были большими, не могли, как я полагал, слишком уж раздосадовать его и уж тем более стать причиной такого волнения. Сначала я подумал, что бледность его вызвана выпитым вином. И, движимый скорее желанием сохранить достоинство в глазах своих товарищей, чем каким-либо иным, более бескорыстным побуждением, я уже собирался прекратить игру, когда некоторые замечания окружающих и восклицание самого Гленденнинга, свидетельствующее о его полном отчаянии, недвусмысленно подсказали, что я стал причиной его полного разорения, да еще при обстоятельствах, которые, сделав его предметом всеобщего сочувствия, могли бы уберечь его от посягательств и самогó лукавого.

Трудно сказать, как я должен был поступить. Жалкое положение моей жертвы повергло всех в смущение. На несколько мгновений в комнате стало совершенно тихо, и я буквально почувствовал, что на меня устремились многочисленные горящие презрением и укоризной взгляды менее развращенных из нашей компании. Признаюсь даже, что на какой-то краткий миг невыносимая тяжесть упала с моих плеч, когда произошло нечто неожиданное и удивительное. Большая, тяжелая створчатая входная дверь вдруг распахнулась во всю ширь, да так стремительно, что во всей комнате будто по волшебству погасли свечи. Прежде чем погаснуть, их огоньки дрогнули, и этого света нам хватило, чтобы даже не увидеть, ощутить появление в комнате незнакомца примерно моего роста, плотно закутанного в плащ. Затем стало совершенно темно и мы могли лишь чувствовать, что он находится среди нас. Прежде чем кто-либо успел прийти в себя от неожиданности в связи с этим грубым вторжением, мы услышали голос незваного гостя.

– Господа, – произнес он тихим и отчетливым шепотом, который не забыть мне до конца моих дней и от которого в ту секунду меня обдало холодом, – господа, я не прошу прощения за свое поведение, поскольку всего лишь исполняю то, что велит мне долг. Вы, вне всякого сомнения, не подозреваете об истинной сущности человека, который сегодня ночью выиграл в экарте у лорда Гленденнинга. Я предлагаю вам быстрый и верный способ получить эти весьма важные сведения. Соблаговолите осмотреть подкладку манжеты его левого рукава и несколько маленьких свертков, которые вы найдете в его обширных карманах.

Пока он говорил, царила гробовая тишина. Замолчав, он так же неожиданно вышел, как и вошел. Смогу ли я… нужно ли описывать, что я тогда почувствовал? Стоит ли говорить, что меня охватил адский ужас обреченного? Но у меня не было времени, чтобы обдумывать свое положение. Тут же несколько рук грубо вцепились в меня, зажегся свет. Последовал обыск. В подкладке рукава были найдены все старшие карты, важные в экарте, а в карманах – множество колод карт, точно повторяющих те, которыми играли мы, с той лишь разницей, что мои были что называется arrondées – тузы, короли, дамы и валеты в них имели небольшую выступающую округлость на торцах, а все младшие карты – такую же округлость по бокам. Когда карты подготовлены таким образом, жертва обмана, срезая колоду, как это обычно делается, вдоль, всегда оставляет противнику старшие карты, в то время как сам шулер, снимая карты поперек, так же уверенно не оставляет противнику на руках ничего, что могло бы принести тому выигрыш.

Любой взрыв негодования, вызванный моим разоблачением, был бы для меня менее мучителен, чем то презрительное безмолвие или насмешливое спокойствие, с которым оно было воспринято.

– Мистер Уильсон, – сказал наш хозяин, нагибаясь и поднимая из-под ног роскошный плащ, подбитый редчайшим мехом. – Мистер Уильсон, это ваше. – Погода стояла холодная, и я, выходя из своей комнаты, накинул этот плащ и сбросил его, когда садился за карты. – Я думаю, – добавил он, с ледяной улыбкой окидывая взглядом его складки, – излишне искать здесь дальнейшие доказательства вашего мастерства. Их и так более чем достаточно. Надеюсь, вы понимаете, что вам придется покинуть Оксфорд… Во всяком случае, из моего дома убирайтесь немедленно.

Раздавленный, поверженный в прах, я бы, вероятно, ответил грубостью на эти дерзкие слова, если бы в тот миг мое внимание не привлекло совершенно поразительное обстоятельство. Мой плащ был подбит очень ценным мехом. Насколько редким был этот мех, и в какую баснословную сумму он обошелся мне, я не стану говорить. К тому же его фантастический покрой был придуман мною самим, поскольку в вопросах фатовства я был привередлив сверх всякой меры. Когда же мистер Престон протянул мне то, что он поднял с пола, я, подходя к створчатой двери, с изумлением, граничащим с ужасом, вдруг осознал, что мой плащ уже висит у меня на руке (куда я, вне всякого сомнения, бессознательно повесил его), и что тот плащ, который мне вручили, был точнейшей его копией во всех мельчайших деталях. Необычный человек, разоблачивший меня столь драматическим образом, был укутан в плащ, вспомнил я, а в нашей компании плащ был только у меня. С трудом сохраняя невозмутимость, я взял из рук Престона второй плащ, незаметно накинул его на свой и решительно покинул комнату с гордым и гневным видом. Утром, еще до восхода солнца, не помня себя от страха и стыда, я поспешно отбыл из Оксфорда на континент.

Но напрасно я бежал. Злой рок преследовал меня, словно находил в этом особенное наслаждение. Я понял, что его загадочное владычество надо мной только начинает проявляться. Не успел я прибыть в Париж, как получил новое подтверждение того отвратительного интереса, который проявлял Уильсон к моей персоне. Шли годы, но я не знал облегчения. Изверг!.. В Риме – как не вовремя и с какой призрачной торжественностью встал он у меня на пути! В Вене… в Берлине… в Москве! Существовало ли такое место, где у меня не было бы причин проклинать его в душе? Словно от чумы бежал я от этой непостижимой тирании, охваченный безотчетным ужасом. Но, спрячься я хоть на краю земли, он бы и там меня нашел!

Однако снова и снова, беседуя сам с собой, я спрашивал: «Кто он? Откуда пришел он? Каковы его цели?» Но ответов так и не находил. И тогда я принялся тщательно, дотошно исследовать формы, методы и главные особенности его наглого надзора. Но строить какие-то догадки или основывать предположения было почти не на чем. Примечательно, что во всех случаях, когда он перешел мне дорогу, он сорвал те мои замыслы или помешал тем моим действиям, которые, будь они доведены до конца, привели бы к весьма серьезным последствиям. До чего ничтожной кажется подобная цель для силы столь властной! Какая жалкая плата за столь упрямое, столь оскорбительное попрание естественного права человека поступать в соответствии с собственным разумением!

Я не мог не заметить, что мой мучитель (хотя он, повинуясь некой прихоти, скрупулезно и с поразительной ловкостью сохранял тождественность своего одеяния с моим) добился того, что очень долго во время его многочисленных вмешательств в мои дела мне ни разу не удалось рассмотреть его лица. Если Уильсон был тем, кем он был, это по меньшей мере можно было бы принять за самую настоящую манерность или глупость. Но мог ли он хотя бы на миг усомниться, что в том, кто увещевал меня в Итоне, кто погубил мою честь в Оксфорде, кто помешал осуществлению моих честолюбивых замыслов в Риме, моей мести в Париже, моей страстной любви в Неаполе или тому, что он ложно назвал «алчностью», в Египте, что в своем заклятом враге и злом гении я не узнаю Уильяма Уильсона, с которым был знаком еще в школьные годы, – моего тезку, спутника и противника, ненавистного соперника по училищу доктора Брэнсби? Невозможно!.. Но лучше я поспешу к последней, богатой событиями сцене этой драмы.

До сих пор я лишь безвольно уступал этому властному верховенству. Чувство неодолимого страха, которое вызывали у меня возвышенность, удивительная мудрость, вездесущность и всесилие Уильсона, вместе с истинным ужасом, который вызывали у меня некоторые другие особенности его натуры и поведения, внушили мне уверенность в собственном полном бессилии и слабости и стали причиной безоговорочного, хоть и неохотного подчинения его деспотической воле. Однако с недавних пор я слишком увлекся вином, и его сводящее с ума воздействие привело к тому, что я все больше и больше переставал быть хозяином своих чувств. Я начал роптать, колебаться… противостоять. Но только ли воображение заставило меня поверить, что с усилением моей стойкости непреклонность моего мучителя стала в той же мере ослабевать? Как бы то ни было, во мне загорелся огонь надежды, и вскоре в самых потаенных тайниках души у меня зародилась твердая и отчаянная уверенность, что я более не буду рабом.

В 18… году в Риме во время карнавала я отправился на маскарад в палаццо неаполитанского герцога ди Брольо[105]. В тот день я более обычного предался излишествам винного стола, и духота, стоявшая в переполненных залах, нестерпимо досаждала мне. К тому же давка и необходимость пробиваться через толпы людей тоже в немалой степени способствовали моему раздражению, поскольку я настойчиво искал встречи (позвольте не говорить, с какой низкой целью) с юной, жизнерадостной и прекрасной супругой старого, выживающего из ума герцога. С беспечным легкомыслием она еще до начала маскарада рассказала мне, какой на ней будет костюм, и теперь, заметив его, я бросился в толпу, чтобы предстать перед ней. Но, сделав первый шаг, я почувствовал, что мне на плечо легла легкая рука, и услышал знакомый тихий ненавистный шепот.