Иван Михайлович остановился, неловко вытащил из бокового кармана пиджака помятую газету с песнями Андрея Макаревича и начал по памяти декламировать текст:
«Свернул Ельцин с подпевалами с дороги народного счастья. А жаль… Под его дудку пританцовывает лакейская пресса, телевидение. Оболванили рекламой красивой жизни, согнали в стадо баранов. Собственной шкурой испытали, почем фунт лиха. И глухонемые до сих пор? — удивлялся Москаленко. — Но иногда я теряюсь в догадках: «А может, Борису Ельцину Богом отведена роль до конца жизни вершить колючие реформы. Смотри, сколько за него ратуют умных людей?»
На последней странице печатной бредятины он вновь наткнулся на ядовитые редакционные стишки:
Злые строки… Не надо больше нам крови, революций, тем более «осин»…
Ивану Москаленко вдруг представились люди в виде лабораторных мышей, над которыми экспериментировали господа: выживут-не выживут. К чему эта ускоренная дебилизация россиян! Облапошенные отроки то и дело твердят же о мародерах и сволочной житухе: «Ах… с ним!», «Пропади все пропадом!», «Прорвемся»…», «Пускай подавятся!», «Не в деньгах счастье…», «Деньги — дело наживное», «Иудам — смерть»… Неужели и они не знают о горемычной людской канители там, наверху, в Кремле? Катастрофа!.. Что теперь будет?»
Глава 2. ОГРАБЛЕНИЕ
Занималась в зияющей тишине златоперая заря, похожая по величию и чародейству на отдохнувшую за ночь, набравшуюся положительно-сумасшедших сил и красоты жгучую блоковскую Незнакомку. Такая же, с пестрым румянцем, проступавшем на кромке неба. Гибкие, как тонюсенький стан молоденькой девушки, лохматые ели клонились с хрустом в дугу, отягченные снегом. Зигзагообразно в воздухе порхали невесомые хлопья, колошматя друг друга.
Какое оно, серебристое утро, что принесет — печаль или радость? По погоде судить — вроде бы в норме. Человеческому уму не постижимо было, что оно может вытравить простуду души, которую не мыслимо затем залечить даже в сутулости неприкаянных, горьких, колючих, как сгорбленный репейник, пустых дней.
В квартире Москаленко по-домашнему пахло колбасой, яичницей и гороховым супом. Как всегда ранехонько нагрянул сын Игорь: красивый, рослый, кучерявый пятидесятилетний мужчина. Он после ночного дежурства в горотделе милиции, где служил в отделе по борьбе с организованной преступностью, небритый, выглядел помятым. Мать, принаряженная к его приходу, в серой юбке, желтом фартуке и в цветастой бело-голубой блузке, маленькая, сухонькая, как гладильная доска, женщина, ловко сновала на кухне между газовой плитой и квадратным дубовым столом. Игорь проголодался, в животе оркестр играл.
Отец в маниловском побитом молью халате заметил сына — шасть сразу в спальню. Пока Игорь принимал холодный душ, плескался и фыркал от удовольствия, брился, причесывался, Иван Михайлович успел прифрантиться и выплыл в зал с торжественным видом. В руке у него блестела русская водка «Золотое кольцо России».
— Ну что, милая моя, взбодримся наконец? Есть повод. Пятьдесят лет назад мы прогнали фашистов из Подмосковья, — хитро и таинственно прищуриваясь улыбнулся Москаленко.
— Повод серьезный, — согласился сын. — Грешно не отметить победу… Событие громаднейшее.
Седовласый, важный, при галстуке, в белоснежной рубашке, весь с иголочки старикан мизинцем почесал аккуратно подстриженную бородку и чарующе залепетал: «За стол, за стол, родимые!..»
Чокнулись, выпили по первой стопке. Игорь низко наклонился к тарелке, торопливо ел, словно собирался тотчас бежать куда-то.
Бросив взгляд на два пустующих стула, Иван Михайлович вместо пространной застольной речи, страдальчески скривил рот и лихорадочно сжал плечо сына:
— Погиб мой внучок Сереженька… Проклятый Афганистан унес его… А невестка Зинуля, тромб оторвался в родах и нет человека… — и замолк, увидев, как перекосилось лицо у Игоря.
Минуты две повисла тишина.
— Ну, выпьем за наших родных, царство им небесное! — Иван Михайлович судорожно опрокинул рюмку.
Сын выпил до дна.
Не знали они, в какую сторону судьба их снова повернет. О, если бы знали!..