— Любочку вы могли бы и простить. Она любит свою работу. В отличие от меня.
Евгения Петровна подняла брови.
— Почему именно ее? По-моему, в происшедшем вы виноваты одинаково. А насчет любви к работе… Странная какая-то любовь. И вообще, при чем тут прощение? Я что, с вами личные счеты свожу? — Она вдруг покраснела.
Лобанов видел, как трудно дается Евгении Петровне ее начальственный тон, и догадывался, что ей гораздо больше хочется вскочить и отхлестать его по поганой, бесстыжей… желанной физиономии. Она торжествовала и мучилась одновременно. Но мучилась — больше.
«Ну что ж, вот и решение всех проблем», — подумал Сергей и вдруг спросил совершенно неожиданно для самого себя:
— Евгения Петровна, можно я зайду к вам сегодня вечером?
— Куда? Зачем? — вскинулась директорша. Но она поняла, что он имел в виду, и скрыть это ей было не под силу.
— К вам домой.
Глаза Евгении Петровны под его взглядом метались, не находя укрытия. Лобанов понял, что сейчас действительно рискует схлопотать по морде в придачу к порочащей статье в трудовой книжке, и ужаснулся собственной нахальной дурости.
Но по морде он не схлопотал. Он увидел изменившееся до неузнаваемости, постаревшее и какое-то затравленное лицо директорши, которая, конечно же, сознавала, как чудовищно он унижает ее сейчас.
Она была бесплодна, и за это муж бросил ее лет пятнадцать назад, а превратиться в бессовестную, разгульную администраторшу ей не позволил характер… Но дело, конечно, было не в этом. Только многие годы спустя Лобанов понял, как была одинока и как любила его эта немолодая и несчастливая женщина.
Евгения Петровна сказала без выражения:
— Да, приходите. Часов в восемь.
Сергей хотел что-то добавить, обозначить хоть какую-то формальную причину своего визита, но еще раз глянул на директоршу, прикусил язык, поднялся и вышел.
И он таки навестил ее. Зачем он поперся, он не мог объяснить. Он не собирался таким образом спасать чистоту своей трудовой биографии, на которую ему было тогда плевать. И не ради Любочки готовился принести себя в жертву. Независимо от решения Евгении Петровны, на пионервожатой в этой гнилой дыре было поставлено клеймо. Его вела и толкала тогда какая-то садо-мазохистская злоба. «Вы за школьную мораль и педагогическую этику? Даже если ваши детишки и их наставники за школьным порогом дружно ныряют головой в дерьмо? Ну так вот вам мораль и этика!» Все прошло почти так, как и предполагал Лобанов. Он был взвинчен и, чтобы скрыть это, после десятка бессмысленных фраз и двух рюмок коньяка грубо сгреб Евгению Петровну, вскинул ее тяжелое, немолодое тело на руки и понес к дивану.
Она сперва казалась мертвой, но потом, словно очнувшись от долгой комы, стала оживать и вскоре с бесстыдными криками раз за разом грузновато взмывала к вершине блистающего пика.
В перерывах Лобанова, лежащего в полуотключке, вдруг словно окатывало расплавленной смолой. Ему делалось тошно и гадко, но вовсе не от того, что Евгения Петровна была старой и никудышной партнершей. Он вскакивал, наливал коньяку себе и ей, а потом набрасывался с дикими ласками.
Они говорили о чем-то, но позже Сергей не мог или не хотел вспомнить — о чем.
Сказать по правде, он просто прятался от жгучего стыда, который грозили всколыхнуть эти воспоминания.
Под утро она со стоном оттолкнула его и выпроводила вон, не зажигая света. В общежитии Лобанов попросил у соседей взаймы бутылку водки, напился и не пошел на работу.