– Я страдаю, Иезекииль, – сказал он. Его раздражал собственный голос.
– Мотл, что ты наделал?
Этот голос, холодный, спокойный. Солдат-одиночек не существует. Военные соблюдают порядок. Иезекииль получал долю с заработка Мотла, с торговли христолётом, с редких грабежей, со всякого рэкета, вообще со всего, до чего дотянулся металлическими пальцами. Мотл его за это уважал. Иезекииль заботился о своей армии.
Кто еще о них позаботится?
– Я не думал, что это случится, Иезекииль, – сказал Мотл. – Это было не то, что я…
Он умолк. Что он чувствовал на самом деле? Раньше не было нужды
– Ты любишь эту девушку? – спросил Иезекииль, и Мотл расслышал вопрос по-новому – и понял его по-новому. Роботники – его братья, его родня.
– Я… – начал он и подумал: храбрость. Вот о чем я почти забыл. И сказал просто: – Я ее люблю.
Немые роботники вокруг костра шевельнулись. Иезекииль кивнул, опустив тяжелую голову.
– Иди к ней, – сказал он.
Тогда на Синае, под убывающей луной, Мотл стоял на коленях на песке и, погрузив руки в теплое Красное море, смотрел на умирающего в отдалении Левиафана. Наркотик, христолёт, завладел Мотлом, с неба упал луч света и вознес его, и дух его носился над водами. Вера: Мотлу нужна был вера, как и им всем, чтобы идти дальше.
Я найду Исобель, думал он. Прямо сейчас я пойду к ней, и пусть все видят, что мы вместе. Руки еще дрожат, жажда не исчезает, но Мотл ее игнорирует; ну или пытается. Иногда нужно верить в то, что ты мог бы обрести веру; иногда нужно осознать: небеса может подарить тебе другое живое существо, а не какая-то таблетка.
Иногда.
Восемь: Книготорговец
Ранним утром Центральную станцию затопил свет; Ибрагим, альте-захен, брел с лошадью и телегой по Неве-Шанаану. Остановился, увидев Ачимвене: тот, стоя перед крошечной комнатушкой, в которой помещалась его лавка, поднял руку в знак приветствия.
Ничто не радовало Ачимвене Хайле Селассие Джонса так сильно, как восходящее за Центральной солнце. Оно подсвечивает изможденных секс-работников и механических уборщиков; летучие фонарики на заре, покачиваясь, неспешно откочевывают в свои хабитаты – до следующей ночи. На крышах раскрываются навстречу светилу солнечные батареи. Воздух пока еще прохладен. Вскоре он нагреется, солнце будет палить, и ревущие кондиционеры начнут струить холод в магазинчики, рестораны и перенаселенные квартиры по всему району.
– Ибрагим, – сказал Ачимвене, узнав приближавшегося альте-захена. Ибрагим восседал на верху телеги, рядом – мальчик Исмаил. Телега уже забита: адаптоцветная мебель, пластмассовый и металлический лом, коробки с выброшенной домашней техникой, а также отвергнутый каменный бюст Альберта Эйнштейна, беспечно лежащий на боку.
– Ачимвене, – Ибрагим улыбнулся. – Как погода?
– Скорее так себе, – ответил Ачимвене, и оба засмеялись, довольные этим почти ежедневным ритуалом.
Таков Ачимвене: не самый яркий человек, не бросается в глаза в толпе. Ростом не вышел, сутуловатый, носит старомодные очки, компенсируя мелкий недостаток зрения. Волосы некогда были густы и вились, сейчас от них мало что осталось; по большей части он, как ни жаль, лыс. Губы мягкие, глаза терпеливые и доверчивые, с изящными морщинками обманутых надежд. «Ачимвене» значит «брат» на чичева, языке, распространенном в Малави, хотя сам он – из Джонсов Центральной и приходится братом не кому-нибудь, а Мириам Джонс из шалмана «У Мамы Джонс». Каждое утро он встает ни свет ни заря, поспешно умывается и выходит наружу, чтобы поспеть к восходящему солнцу и альте-захену. Потирает руки, будто зябнет, и говорит мягко и спокойно: