Офицер как привязался к Первуше, так и не отставал от него. Тяжелый офицерский палаш наносил короткие, быстрые удары, но или промахивался, или встречал его дубок. Улучил, наконец, момент для удара и Первуша, ахнув пудовым дубком с широкого размаха. Он метил в шляпу офицера, а попал на шею коня. Выпучив глаза и оскалив зубы, конь прянул назад. Один только миг видел Афанасий две пары глаз, обезумевших от боли, — человека и коня.
Первуша устало смахнул пот со лба и подошел к краю обрыва, но увидел только круги, расходившиеся по волнам Белой.
Афанасий обернулся. По тракту носился десяток, не больше, драгунов на взбесившихся лошадях. Работные ловили их и, сдергивая с седел, бросали через голову на землю. Так бабы в жнитво, хватая за свясло, перебрасывают за спину готовые снопы. И дюжие работные, играючи «сажавшие» в печь четырехпудовые крицы, без труда расправлялись с драгунами.
Бой затихал…
Стратон замолчал, глядя на пепельно-белые облака, повисшие над Чирьевой горой.
— А дальше как дело было, Стратон Ермолаич? — не утерпев, спросил я.
— Как дальше дело было, точно не скажу, — ответил лесник. — По-разному в народе говорят. То будто бы разбили рабочие колокол на куски и похоронили под Чирьевой горой, а то будто бы сбросили в отработанный рудник вон там, в безымянной пади. А говорят и совсем другое: сняли будто с колокола цепи да канаты и свергли его в Белую. Вечный-де покой усопшему будет на дне речном, а река колокол-могилу песочком занесет. Уветливая и пристойная могилка будет! Точно никто не знает, но коли здесь где-то Митяй похоронен, то и назвал народ омут, что под Чирьевой горой, Колокольным. Видите его, омут?
Я долго смотрел на пенистый водоворот…
ВСАДНИК В СЮРТУКЕ
Благослови побег поэта…
Армия нуждалась в печеном хлебе. Паек полкам выдавался мукой. Солдатам надоела пресная саломата — мука, разведенная кипятком, и они пекли хлеб, кто где мог.
Трое донских казаков пекли хлеб около дороги, в самодельных печурках, сложенных из глины. Заметив на дороге кавалькаду из пяти всадников, казаки вытянулись и приложили к козырькам киверов пальцы, вымазанные тестом. Четверо из всадников были офицеры, их золотые эполеты поблескивали на солнце. Пятый всадник, сидевший на сухопаром гнедом дончаке, был в синем штатском сюртуке и широкополой черной шляпе. Мал ростом, штатский сидел в седле привычно, но как-то по-особенному строго, без кавалерийской небрежности.
— Ишь, в шляпе, — громко и удивленно сказал один из казаков, когда кавалькада проезжала мимо их печки.
— Видать, лекарь, — откликнулся второй. А подумав, добавил: — А может, аптекарь?
— Много вы разумеете! Видали, посадка у него не наша, не армейская? То поп немецкий. Мало ли в армии немцев-офицеров!
Офицер, ехавший рядом со штатским, стукнул стременем о его стремя.
— Слышали, Пушкин? Казаки считают вас и пастором, и лекарем, и аптекарем. Каково, а?
Голубые глаза Пушкина сверкнули затаенным смехом.
— А вы знаете, господа, какой приказ о лекарях и аптекарях издал царь Петр? «Лекарям и аптекарям впереди войск не идти, дабы не смущать своим паскудным видом храбрых воинов».