— Пусть, братцы, он судит. Хрисашка у него сына и внука отнял. Сына в Сторожевой башне до смерти запытал, а внука только что из пистоли пристрелил.
Хрисанф задрожал от злобной радости: «A-а, хоть этого гаденыша изничтожил, и то легче самому помирать будет! Но почему же сына и внука?»
И понял вдруг Хрисанф, все теперь понял, вспомнил, где он видел такие же ястребиные глаза, как у мальца, убитого им. Ярко вспомнился ему угол Сторожевой башни, русая голова, большие серые, чуть на выкате ястребиные глаза и струйки крови на подбородке.
И понял крутогорский владыка, что пощады просить не надо: не будет.
Поднялся старый лоцман. Голос старика, когда он заговорил, был тих и ровен, его неподвижное лицо теперь застыло, как маска, в мертвом, нездешнем спокойствии человека, уже рассчитавшегося с жизнью. И защемила сердце Хрисанфа темная предсмертная тоска от слов слепца, бесстрастных, падавших, как дождевые капли:
— Всё ли, молодцы-казаки, взяли с баржи, што надобно вам?
— Все, деду, — ответил казацкий сотник. — Пять пушек на берег сгрузили, а боле нам по горам не уволочь.
— Тогда уходите все с баржи. Расправа счас с аспидом Хрисашкой будет.
Казаки и литейщики бросились к сходням. Один из казаков остановился и, указывая на связанного Маягыза, лежавшего рядом с хозяином, крикнул:
— Братики, а башкира-то куда же? С собой возьмем?
— Здесь его оставить, ката треклятого! — закричали злобно литейщики. — Пусть издыхает пес кровожаждущий рядом со своим хозяином!..
Казак тряхнул согласно головой. А Маягыз ткнулся лицом в доски палубы и заскулил тоненько, по-щенячьи.
Когда все сошли с баржи на берег, слепой лоцман, ни к кому не обращаясь, сказал:
— Други родные, отведите вы по воде баржу до того места, где вы то видите, вода ключом белым кипит. Дотуда дойти по груди, глыбже не будет. Там баржу и бросьте.
— Потрудимся для тебя, дед! — ответили литейщики, поснимали портки, отрубили канаты, удерживавшие баржу, и, упершись в корму, начали толкать ее от берега. Но тяжело нагруженная баржа подавалась плохо, шла толчками. Казаки переглянулись и тоже, поскидав шаровары, полезли в воду. Лоцман один остался на берегу, чутко прислушиваясь к возне на реке. Теперь баржа пошла ровно. С уханьем, хохотом, песнями вели ее люди, и крики их заглушали даже голодный рев Чусовой, бьющейся о грудь Трех Громов. Вот нос баржи коснулся указанного лоцманом пенящегося места. И этот на вид невинный гребешочек подхватил ее и легко, играя, перевернул два раза вокруг оси. Люди шарахнулись испуганно назад и, бултыхая по воде, бросились к берегу: оттуда лучше видна была вся река.
А баржа уже неслась вниз по реке. Но вот она попала в другой водоворот и снова закрутилась на месте, словно раздумывая перед решительным броском. Над бортом баржи показалось перекрученное веревками туловище Хрисанфа, стоявшего на коленях. До самого последнего момента был виден крутогорский владыка, до самого последнего момента блестела на солнце его рыжая голова.
Баржа скатилась в покатую стремнину и неуклюже запрыгала на волнах буруна, бившегося у подножья Трех Громов. А перед самым бойцом выкинулась носом вперед и носом же ударилась о скалу, от удара почти встав на корму. Сухой треск расщепленного дерева прилетел на берег, но его тотчас же покрыл тяжелый продолжительный гул, похожий на раскат отдаленного грома. Это пушки и ядра, сорвавшись от удара со своих мест, понеслись по трюму к корме баржи.
— Слышишь, старик? — тихо спросил лоцмана Чумак.
— Слышу, — шепотом ответил слепец и, повернувшись, зашагал прочь от берега, в глубь леса.
А казаки и литейщики не сводили загоревшихся взоров с баржи. Сорвавшееся и скатившееся в корму литье, поставило ее на дыбы, и она уже днищем ударилась о боец, опрокинулась дном вверх и скрылась под водой, взметнув широкий, гривастый вал…