— Профессор сказал, что ты именно так и отреагируешь, но это было мое решение. Это был мой ребенок.
— Это
— Это был не ребенок.
Он резко скинул чемодан с постели. Его вещи разлетелись по полу. Одежда, книги, для которых он все-таки нашел место, обувь, набор для бритья и расческа. Расческа. Он присел на колени. Пошвырял вещи в чемодан. С ненавистью посмотрел на нее. С той ненавистью, которую всегда испытывает к предателю человек, которого предали. Женщина, обещавшая быть с ним всегда, ушла.
— Я родила уродку, Кольбейн. Ей сейчас лучше.
Эльза смотрела в пол, не осмеливаясь поднять глаз, пока он не схватил чемодан и не ушел.
Это были непростые роды. Акушерка и врач говорили, что не понимают, почему малыш так долго не появляется на свет. Мужчина много часов просидел в смрадной комнате ожидания. Медсестры сновали туда-сюда, успокаивали его, каждый раз проявляя глубочайшее почтение. Оба, Эльза и Кольбейн, были уважаемыми учеными и работали на
Ее кончики пальцев все еще хранили нежное тепло детской кожи. Он чувствовал запах новорожденного тельца, и эхо настойчивого плача, которым младенец требует материнскую грудь, отдавалось в его ушах. Но Эльза была непоколебима с того самого момента, как она, в первый раз взглянув в кроватку, увидела непропорционально большую голову, щуплые конечности и огромный половой орган.
— Почему она не умерла? Почему появилась на свет? — разревелась Эльза. Вагоны стучали по рельсам. Весенний воздух, проникавший сквозь щелку в окне, пах удобрениями и свежевспаханной землей. Он видел простых крестьян среди виноградных лоз, мужчин с запыленными лицами с сигаретой во рту, заливисто смеявшихся женщин на станции, воодушевленных предстоящей поездкой. Казалось, мир может быть только прекрасным.
Тучи над Европой сгущались. В крестьянской Норвегии было не место таким, как он. Так что пусть будет Лондон.
Глава 14
Лондон. Февраль 1943 г.
Липкий зимний туман смягчал очертания окрестностей. Кольбейн Име Мунсен торопливо шагал по брусчатке. Оставалось пройти немало погруженных во тьму улиц до его подвальной квартиры на Риджмонт-Гарден, и у него уже не осталось сомнений в том, что его кто-то преследует.
Им снова овладело отчаяние, ведь это случалось не в первый раз. Страх накатывал и раньше, оставляя в душе глубокие раны. Однажды он бежал в панике до тех пор, пока не перехватило дыхание. В другой раз он прятался в темноте от слепящих окон миллионного города. В последний раз он просто остановился посреди лондонской ночи, представив, что таким образом сможет противостоять собственному воображению. Ведь никакого преследователя не было. Почему кто-то должен его преследовать? Ведь никто ничего не знает.
Но этим вечером его опять колотила дрожь. Сегодня все было иначе. Он был уверен, почти полностью, что на этот раз не ошибся: кто-то за ним идет.
Он сунул руку в карман выцветшей куртки и нащупал костяную ручку гребня. Сжал ее так сильно, что гравировка с его инициалами впилась в ладонь. Был бы это нож, а не этот нелепый подарок его отца к выпускным экзаменам — расческа. Кольбейн прибавил ходу.
Вечерняя лекция проходила в Галапагосской аудитории на факультете естественных наук Биркбека[13]. Хотя они и были коллегами, Кольбейн никогда не разговаривал со старым профессором, стоявшим на кафедре.
Нет, зачем самому именитому биологу университета тратить время на такого как он? На ничтожного магистра с навевающего сон отделения, занимающегося рептилиями амниотами? Иногда он размышлял, что за рептилией был он сам. Ящерицей, скорее всего. В Вене он щеголял, словно австралийская плащеносная ящерица — напыщенная, пестрая и самоуверенная. Но здесь он был один. Здесь нужно было сливаться с окружающей средой, как хамелеон. Никто не должен узнать о его прошлом. Никто не должен узнать. Это его уничтожит. На этот раз — навсегда.
Если бы лектор представлял, кто сидит на заднем ряду в Галапагосской аудитории, он был бы польщен. Ведь стареющий британец сам был новоиспеченным евгеником. Хотя так больше и не принято было называться. Своим учителем профессор считал Чарльза Дарвина, который утверждал, что теория эволюции применима не только к одноклеточным организмам, растениям и животным, но также и к человеку. Ведь Дарвин показал, что расы меняются, обретая в борьбе своеобразие. И это, разумеется, относилось и к человеческим расам и как нельзя лучше соответствовало теории естественного отбора — что арийская раса как единственная наиболее приспособленная, достигшая наивысшего интеллектуального и социального развития, должна править миром. Другое было бы просто насмешкой над эволюцией.
Впервые этот страх появился у Кольбейна во время лекции, когда он встретился взглядом с профессором, и тот, кажется, узнал его — возможно, вспомнив фотографию, статью или один из бесчисленных симпозиумов, где встречались поборники евгеники. Профессор перевел взгляд, но неприятное чувство от того, что его могли узнать, не покидало его.