Книги

Борис Слуцкий

22
18
20
22
24
26
28
30

Не всякая разговорная речь годится для закрепления её в литературном слове.

Стихотворению «Физики и лирики» неожиданно придано в нашей литературной прессе значение некоей поэтической декларации принципиального характера. В этом случае можно было бы подумать, что Слуцкий не понимает природы своего ремесла. Величайшие открытия Ньютона не вызвали паники на поэтическом Олимпе того времени и не должны были вызвать. Поэзия и наука — это разные миры и разные дороги у поэтов и учёных. <...>

Наука не угрожает поэзии и никогда не угрожала... Поэзия и наука не бегают наперегонки. Трагедии Шекспира не превзойдены и через четыреста лет.

«Физики и лирики», конечно, не декларация. Стихотворение сказано в шутку, не всерьёз.

Поэты установили отношения — не то чтобы дружеские, но доверительные. Достаточные для сообщений подобного толка:

Москва, 28 декабря 1962 г.

Борис Абрамович.

Вы рекомендовали мне С. С. Виленского, составителя альманаха «На Севере Дальнем». Я хорошо знаком с учреждением, которое он представляет. Мы встретились, за спиной Виленского сидят самые черносотенные фигуры издательского дела Крайнего Севера (Нефедов, Николаев и Козлов), которые не только «тащили и не пущали» в течение многих лет, даже десятилетий, до самого последнего дня глушили всё, что могло хоть сколько-нибудь правдиво передать страшную историю Колымского края, даже отдалённый намёк на правду. Они добились успеха — литература Колымского края свелась к нулю (исключая национальную литературу). Свели к нулю в качественном и количественном виде, отчасти потому эти господа обращаются ныне за помощью к столичным литераторам, к бывшим заключённым и т. п.

В своё время обращался Луговской в этот альманах, встретил решительный отказ — кормушка была нужна для своих. В поведении своём, в отношении к литературе, редакция Магаданской области в лице Нефедова, Николаева и Козлова допускала и провокации, обычные для сталинских времён, но удивительные для 1957 года.

В 1957 году по косвенному предложению Козлова я послал в альманах ряд стихотворений («Камень», «Слово к садоводам» — те, что вошли в «Огниво») и получил ответ, что стихи приняты и будут печататься в альманахе. Очередной альманах вышел — моих стихов там не было. Оказалось, что Нефедов, Козлов и Николаев передали эти стихи в партийные органы Магадана, и секретарь горкома Жарков читал их на краевой партийной конференции в качестве примера «вылазки» со стороны бывших заключённых. Не напечатанные, присланные в редакцию стихи!!! Такого рода подлое провокационное поведение господ Нефедова, Николаева и Козлова по тем временам не было, конечно, ни наказано, ни пресечено.

Сейчас эти же господа обращаются ко мне с просьбой участвовать в их альманахе.

Это ли не маразм? На приглашение Виленского я ответил отказом.

Нелёгким человеком был Варлам Шаламов, сын севернорусского священника. Недаром о мятежном протопопе Аввакуме писали многие поэты от Волошина до Смелякова и Шаламова. Что интересно, терпимый Волошин был по характеру полной противоположностью этим своенравным отсидягам.

Слуцкий вполне великодушно приветствовал деятельность Евтушенко замечательным стихотворением «Покуда полная правда...», хотя у него были и другие высказывания относительно поэтов эстрадной генерации.

Покуда полная правда как мышь дрожала в углу, одна неполная правда вела большую игру. Она не всё говорила, но почти всё говорила: работала, не молчала и кое-что означала. Слова-то люди забудут, но долго помнить будут качавшегося на эстраде — подсолнухом на ветру, добра и славы ради затеявшего игру. И пусть сначала для славы, только потом — для добра. Пусть написано слабо, пусть подкладка пестра, а всё-таки он качался, качался и не кончался, качался и не отчаивался, каялся, но не закаивался.

Евтушенко не остался в долгу — сцена у ЦДЛ с возвращением грошового должка была забыта и замята, потому что долг перед Слуцким он ощущал вечно:

Году в пятидесятом, когда я писал бодрые стихи для «Советского спорта», мне впервые попались в руки перепечатанные на машинке стихи Слуцкого. Буквы глядели с третьекопирочной блёклостью. Но их смысл выступал с такой грубоватой отчётливостью, как если бы они были нацарапаны на алюминиевой миске солдатским ножом. <...>

Помню, как вместе с Фазилем Искандером мы пришли к Слуцкому в комнатку на Трубной. Хотя по молодости лет и я и Фазиль несколько форсили друг перед другом знанием всех отечественных и зарубежных новаций, мы были буквально ошарашены, когда Слуцкий милостиво разрешил нам в его присутствии покопаться в груде перепечатанных на машинке ещё никому не известных стихов.

Стихи эти были написаны как будто на особом — рубленом, категоричном, не допускающем сентиментальности — языке. Что-то в этом было бодперовски жёсткое, что-то маяковски ораторское, что-то сельвински конструктивистское — и вместе с тем что-то совершенно своеобычное.

Я был политработником. Три года: Сорок второй и два ещё потом. Политработа — трудная работа. Работали её таким путём: Стою перед шеренгами неплотными, Рассеянными час назад в бою, Перед голодными, перед холодными. Голодный и холодный. Так! Стою.

Без Слуцкого у Евтушенко не было бы ни «Бабьего Яра», ни «Наследников Сталина». Было бы что-то другое и по-другому, но две эти тематические трассы проложил Слуцкий.

Слуцкий — предчувствовал. Возможно, это — самоумаляющее предчувствие явления Евтушенко: