Моя первая ночь в тюрьме напомнила мне пребывание в приюте: тонкий матрац, запах человеческих выделений, шум по ночам, неизбежный, когда в тесном пространстве собирается большая группа людей.
Когда-то подобный саундтрек меня в самом деле успокаивал: кашель и храп, стон дешевых пружинных матрасов, чье-то бормотание во сне. Но сейчас все эти звуки были просто напоминанием о трудно забывающемся прошлом.
Если я все же засыпала, это происходило лишь на мгновение, да и то больше напоминало наркоз. А сердце продолжало томиться. Я не переставала думать об Алексе: где же он сейчас? Все ли с ним хорошо? Как мне вернуть его?
Я так хотела пройтись рукой по его мягким волосам, почувствовать его сладкий детский запах, услышать его прекрасный смех. Он только что научился смеяться, с тех пор прошла максимум пара недель. Смех шел, казалось, из самого его живота, и это был самый совершенный, самый радостный звук в мире. Бен был в восторге от этого и даже пытался сделать запись смеха нашего сына своим рингтоном.
Услышу ли я когда-нибудь еще этот смех?
Затем всплыл еще более сложный, еще более запутанный вопрос: кто сказал социальным службам, что я пытаюсь продать своего ребенка? Кто мог додуматься до такого бреда? Кто мог настолько ненавидеть меня? И почему? Все эти детали упрямо не хотели собираться в более или менее связную картину.
Утром я проснулась — хотя таким словом вряд ли можно было это назвать — около пяти часов. Вскоре я уже сидела перед представителем службы суда Блю Ридж: он должен был дать рекомендацию об освобождении под залог судье, встреча с которым предстояла мне позже в тот же день. И после того, как меня как следует потиранили… Водилось ли за мной ранее что-нибудь криминальное? Как долго я жила в своем районе? Была ли у меня семья? Работа? После этого меня вернули к остальным заключенным.
На тот момент стрелки часов перевалили за шесть; мои сокамерницы суетились, ходили в ванную, хихикали друг над другом, ссорились по тем или иным причинам.
Никто не говорил, как мне следует себя вести, но подобный ритм жизни — словно в тех же приютах — был мне хорошо знаком. Я слилась с массой заключенных и весьма преуспела в том, чтобы не пялиться в чужие глаза, а также не общаться с сокамерницами вплоть до завтрака. Но сразу после того, как я нашла местечко за столом, поставив перед собой поднос с водянистой овсянкой и резиновыми яйцами, ко мне подошли три молодые темнокожие женщины.
— Говорила же я вам: это она, — сказала одна из них, словно гордясь своими словами.
— Тебя сегодня утром в новостях показывали, — сказала другая. — Ты прямо знаменитость.
— Тебя кличут Коко-мамой, — издала третья. — Говорят, у тебя нашли кучу кокса. А твою фотку постоянно показывают по телеку и все такое.
Я, хотя и впитывала все сказанное, как губка, пыталась не подавать виду, что меня это всерьез интересует. Если все сказанное ими было правдой — а я и мысли не допускала, что они это выдумали — то к позору, уже пережитому мной, добавились новые штрихи. Наверняка сейчас все в Стонтоне, с кем мне только приходилось сталкиваться начиная с тринадцати лет, от учителей до бывших работодателей (и нынешнего тоже, кстати сказать), мелют языками на тему, какой паскудой оказалась эта Мелани Баррик.
Лицо второй вдруг просветлело.
— Эй — сказала она. — Если ты Коко-мама, может, я стану Коко-дочкой, как думаешь? Мы могли бы поработать на пару, когда откинемся.
Две ее товарки, услышав это, засмеялись, добродушно подталкивая друг друга локтями.
— Ага-ага, а я буду Коко-кузиной, — сказала третья. — А ты — Коко-тетушкой. И все мы станем одной большой счастливой Коко-семейкой.
Они засмеялись еще громче. Я же не произнесла ни слова.
— Ой, да ладно, — сказала третья. — Мы просто прикалываемся.
Я снова взялась за яйца, которые даже и близко не напоминали натуральные. Поднесла вилку ко рту. Мне просто хотелось, чтобы они отстали от меня.