тебе охотно верю. Мы засеяли много десятин разным зерном (тут это зовется «культуры»), даже сад с овощами у нас тоже будет. Кто тут пробовал что-нибудь сажать, родит все очень хорошо. И у нас будут дома, кроме бараков. Хоть деревянные, но это все равно. В них тепло, как в ухе. А на зиму одежду нам готовят и все необходимое. Ну, скажи сама, Басюк, разве нам не будут завидовать, так нам наверняка будут завидовать все…».
Мейлах потер свои заскорузлые руки и весело начал идти, но не успел сделать несколько шагов, как земля убежала из-под ног. Мейлах упал и сильно ударился. Но сразу вскочил на ноги и огляделся. Вспомнив о только что передуманном, не хотел переживать из-за боли. Понемногу выбрался из канавы и похромал к домишкам, которые были теперь окутаны темнотой. Он не чувствовал боли, но твердо поставить ногу не мог. Когда он дохромал до палаток, там уже поужинали. Мейлаху забыли оставить ужин, но он не очень-то и спешил за ним. Света не было, и переселенцы уже поползли в свои тесные хижины. Мейлах долго еще бродил и не хотел идти в свою палатку: там ему мешают думать; ему мешают смотреть на Басю и разговаривать с ней. Он лег на землю и оперся головой о стенку хижины. Долго смотрел на чистое звездное небо. На нем Мейлах все видел, только Басю — нет.
Вдруг он увидел жену со всеми детьми. На плечах у Баси была странная голова, не голова, а старый башмак, обернутый в паклю. Она была очень исхудавшая и кричала, чтобы он ей дал хотя бы копейку на хлеб и на золотой зуб. Но он стоит далеко от нее и не может ей дать ничего, хоть карманы у него полны денег и хлеба. Подошел бы ближе, так нога болит, он кричит Басе, чтобы она подошла ближе, но она, кажется, не двигается с места. Он кричит сильней, громче, а она, кажется, идет сюда.
Вдруг он услышал, что его кто-то толкает и зовет:
— Мейлах, Мейлах, вставай, перестань кричать, разбудил всех.
ДВЕ КОММУНЫ
I
Я уверен, что, перечитав эти строки, Люба стиснет зубы, глубоко вздохнет и скажет сама себе:
— Это все не то, что надо.
Когда я встретил ее впервые, она сидела в палатке перед раскрытой тетрадью и что-то собиралась писать; она сказала мне, что должна заполнить пробелы, которые заметны в газетах. И, жестикулируя маленькой загорелой рукой, она пыталась доказать, что не видно, чтобы газеты правильно информировали о Биро-Биджане: они не рассказывают о больших муках переселенцев; они не рассказывают об их радостях; не откликаются на…
— М-м… я забыла, как сказать… На то, что имеет наибольшее историческое значение. — Нет, это не то, что она думала.
— Что же вы думали?
Люба стиснула свои плотные зубы, отчего напряглось осунувшееся лицо, шлепнула рукою комара и рассердилась:
— Что, вы хотите, чтобы я вам все разжевала и в рот положила? Вы, кажется, не ребенок.
Нет, я не ребенок. Я стоял над Любиной растрепанной головой. Много говорил и доказал ей, что я таки не ребенок. Не все мне надо разжевывать. Но то, что она рассказывает, это же не так просто, чтобы понять с первого раза. Но Люба не может объяснить, хоть готовится стать учительницей, а умение объяснять должно у нее стоять на первом месте. Но, к сожалению, это не так: у нее в голове рождается много мыслей одновременно. Каждую мысль ей сразу хочется. ну, претворить в жизнь. Но ей мешает множество трудностей. Из-за этих препятствий мысль. ну, разбивается на маленькие частички, эти частички — еще на меньшие и так далее — так далее, пока мысль не развеется совсем. И.
— М-м… я забыла, как сказать…
Люба страдальчески сморщила осунувшееся лицо и уронила тетрадь. Она наклонилась, чтобы ее поднять, а когда поднялась, ее блестящие черные глаза наполнились слезами. Она шлепнула комара на лице и спросила меня:
— Теперь вы уже понимаете?..
На мой ответ Люба уже не надеялась. Она минутку о чем-то подумала и сразу успокоилась. Глаза ее снова стали большими, блестящими черными дырками в ярко-белых белках. Она пригласила меня сесть. Но не было на чем сидеть: маленькая, низенькая палатка переполнена ящиками, сумками, корзинами. На этом навалены сверху целые и надрезанные буханки хлеба, погнутые чайники, куски кожи, сбруя, разорванные тетради и грязные чашки.
И я, и Люба искали глазами свободное место и не нашли. Люба поднялась и попробовала выйти. Но везде было так понаставлено, что негде было поставить ее маленькую ногу. Тогда она снова села на то же место, а я остался стоять над ее черноволосой растрепанной головой.