Когда заря подняла население убогой избушки на работу, Марья и Иван Николаевич снова нашли Анну на вершине ее стального яйца, перебирающей ключи, словно машина, слишком быстро, чтобы уследить.
– Маша, моя дорогая сестричка, – позвала жена жулана. – Возьми это с собой.
Она метнула Маше ключ с бронзовой бородкой. Он тускло светился в ее руке под лучом солнца.
– Это ключ от нашего старого дома на Гороховой улице. Но, конечно, теперь это улица Дзержинского. Один из нас все еще должен там жить. Один из нас должен снова стать молодым.
Анна спустилась по серому боку яйца и протянула руки сестре. Когда Маша подошла, Анна прижала ее лицо к груди, взяла ее руку и начала танцевать с ней, медленно и спокойно кружась по избушке. Марья не могла удержать смех, как это было раньше. Она помнила, будто через стекло, что смеялась так в прошлой жизни. Она порывисто поцеловала Анну в лоб.
– Когда наша мама умерла, – сказала Анна, – жилищное министерство послало ключи мне. Я была единственной, кого они смогли найти. Наша регистрация все еще действует.
После этого Анна расцеловала Марью в обе щеки. От нее пахло железом и силой, и Марья Моревна крепко обняла ее.
Часть 4. В Ленинграде жар-птицы не водятся
Глава 20. Два мужа пришли на улицу Дзержинского
Вдлинном узком доме на длинной узкой улице женщина в бледно-голубом платье сидела у длинного узкого окна, ожидая наказания.
Ни отмщения, ни воздаяния. Один год, один месяц и один день минул, а наказания все нет. Но и прощения тоже нет.
Уже поздней весной Марья Моревна вставила бронзовый ключ в замок дома на улице Дзержинского, чувствуя, как ключ этот скользит и между ее ребер, вскрывая ее, как раку со старыми безымянными костями. Дом стоял пустым. Все занавески – зелено-золотая, серебряно-синяя, красно-белая – сорваны с карнизов. Бесчисленные поколения пауков соткали свои паучьи истории, покрыв стены шелковистым палимпсестом паутины. Дом казался много меньше, чем был, – темным, старым, горбатым, ненужным зверем. В крыше открылась прореха, и она пропускала капли дождя и лепестки цветущей сливы в комнату, где жила Марья с родителями. Печь внизу стояла холодная и молчаливая, полная старой золы, которую некому вычистить. Пустые комнаты следовали за пустыми комнатами.
– В этой комнате жили Дьяченки, – сказала она, ни к кому не обращаясь.
Ну, может, к Ивану, который хозяйской рукой поддерживал ее за спину. Все было не так. Она думала, что найдет здесь тепло, сродни Иванову теплу. Жизнь и проживание.
– У них было четверо мальчиков, все белобрысые. Не помню, как их звали. Отец их каждый вечер ел этот ужасный рассольник. Весь дом провонял укропом. А здесь – о! Девочки Бодниексов. Как же они были прекрасны! Что за волосы! Я так хотела такие же. Прямые и блестящие, как дерево. Они любили читать. – Она повернулась к Ивану, глядя пустыми глазами: – Они все читали один модный журнал. У каждой было свое время для чтения этого журнала каждый день. Они знали наизусть все цвета и отделки. Маленькие Лебедевы! О! А здесь Малашенки вязали букеты цветов на продажу, а Светлана Тихоновна расчесывала свои волосы. Ну почему же никто здесь больше не живет? Это был хороший дом! Здесь у меня было двенадцать матерей и двенадцать отцов. Какую вкусную рыбу я ела в этом доме!
Марья Моревна упала на колени перед огромной кирпичной печью в пустой кухне. Слез не было, но лицо ее становилось все краснее и краснее от невыплаканной боли.
– Звонок, – прошептала она в пол. – Звонок, выходи.
Наконец она свернулась калачиком на битой плитке и заснула, как драная дикая кошка, которая наконец-то нашла укрытие от дождя.
Тем вечером Иван Николаевич отправился в министерство, чтобы испросить прощения за свое исчезновение из лагеря, объяснить его затяжной болезнью и следовавшей за ней добросовестной службой в деревнях Бурятской области. Он открыл дверь и вышел, не забыв запечатлеть на щеке Марьи поцелуй, который казался ей таким же неживым, как наколотая на щеке татуировка. Поцелуи, к которым Марья привыкла, обрушивались, стирали в пыль, каменели, кусали, но никогда не тюкали, будто клювом. Они не чмокали, исчезая через секунду. Запах молодых листьев липы и форзиции ворвался вслед за его уходом, заполнив собой освободившееся пространство. Марья Моревна смотрела, как Иван идет вдоль по улице. Сине-лавандовый вечер обертывал его лентами, когда он проходил мимо молодых людей в черных фуражках, которые играли на гитарах, прислонившись к стволам лип. Марья закрыла глаза. Когда она их открыла, гитары все еще бренчали под первыми бледными звездами, а Иван Николаевич исчез за углом. Внезапно ей стало страшно выходить из дому. Что за ужасный город поджидает ее за дверями, где фонтаны извергают мертвую безвкусную воду, а у высоких домов нет имен, нет кожи, нет волос? Этот дом она знала. Он оставался внутри нее таким, каким был, той же архитектуры, что и в девичестве. Дерево цепко удерживало в своих волокнах жир и пот ее рук, окна все еще хранили давно сошедший отпечаток ее крохотного носика. Призрак Марьи-еще-без-волшебства, маленькой девочки, которая еще не была сломлена, еще не солдат и не жена. Но Ленинград, Ленинград оказался незнакомцем. У него даже имя было не такое, как у города, в котором она родилась.