В двадцать пять лет я решила вернуться к учебе и пошла в магистратуру в университете Виктории. Мне кое-как удавалось справляться с узкими коридорами и лестничными пролетами — в основном, правда, я их просто избегала. Однако как-то раз во время выпускных экзаменов уличная парковка оказалась переполнена, и мне пришлось заехать в подземный гараж. В полумраке парковки меня охватила паника, и я не смогла заставить себя зайти в лифт. Пришлось подниматься пешком — я задыхалась, волосы мои промокли от пота, и все встречные опасливо на меня косились. Поскольку я опоздала, к сдаче экзамена меня не допустили. Это был крайне унизительный опыт, и вскоре после этого случая я начала ходить к психологу.
Когда мы вспоминали детство, я рассказала, как моя мать отвезла нас с братом в коммуну. Мне было тогда тринадцать. Эта коммуна стояла на берегу реки Коксилах неподалеку от деревни Шониган, что в получасе езды к северу от Виктории, на юге острова Ванкувер. Управлял коммуной некий Аарон Куинн. Мы жили там восемь месяцев, пока нас не забрал отец.
Моего психолога очень заинтересовал этот опыт, и он предложил мне рассказать о нем подробнее. Надо сказать, что я не могла точно вспомнить, когда у меня развилась клаустрофобия, но первые отчетливые воспоминания о ее приступах относились как раз ко времени возвращения домой. Я спала с ночником и открытой дверью, начинала задыхаться при попытке прибраться в сарае, и моему брату Робби пришлось взять эту обязанность на себя.
Считая, что моя клаустрофобия как-то связана с подавленной травмой, пережитой во время жизни в коммуне, мой психолог предложил попробовать гипноз. В то время терапия вспоминания пользовалась большой популярностью, и ему казалось, что это самый лучший способ восстановить мою память. Я поначалу колебалась — у меня и так не было недостатка в неприятных воспоминаниях.
Детство мое было нелегким. Моего отца, сурового немца, было сложно порадовать, но легко разгневать. Он часто впадал в ярость, и в детстве мы подолгу отсиживались где-нибудь, пока он спьяну бил стекла или колотил мать. Если мы пытались вмешаться, она кричала, что мы делаем только хуже. Он работал на рыбацком судне. В его присутствии наша мать казалась неуравновешенной, но когда его не было, она окончательно теряла рассудок. То она впадала в эйфорию, покупала нам безмерно дорогие игрушки и целыми днями гуляла с нами по острову, а то запиралась в спальне, задергивала шторы и сидела там целыми днями. Иногда она хватала снотворное и угрожала покончить с собой, а мы умоляли ее успокоиться. Иногда — напивалась или же принимала какие-то таблетки и до утра уезжала куда-то на нашем грузовичке. Теперь я знаю, что она страдала маниакально-депрессивным расстройством, но тогда мы понимали только то, что настроение у нее может измениться в любую секунду.
Единственным, на кого можно было положиться, был мой старший брат Робби. Я вечно ходила за ним по пятам. Он был моим первым другом, моим единственным другом на ферме — все наши приятели по школе жили далеко от нас. Хотя мы были совсем разными — я любила книжки и школу, его больше влекло к всевозможным механизмам и столярному делу, — мы часами играли вместе в лесу, строили там форты и разыгрывали сражения. Робби мечтал, что, как только достигнет совершеннолетия, пойдет в армию, но я, не представляя, как буду жить без него, втайне надеялась, что он передумает.
Как-то раз в феврале, незадолго до моего тринадцатилетия, отец ушел в море, а мы с матерью отправились в местный магазин. Робби ждал нас в грузовичке. Мать переживала очередной упадок — целыми днями она почти ничего не ела (а значит, не ели и мы). Сейчас она наугад набирала в сумку какие-то продукты: готовые макароны с сыром, консервированный томатный суп, хлеб, арахисовое масло, сосиски, булочки и хлопья. Ее волосы, всегда гладкие и блестящие, свисали тусклыми сосульками. Она начала седеть в тридцать, хотя так и не дожила до того, чтобы стать совсем седой. У меня седина тоже появилась рано, и я годами ее закрашивала — то ли из тщеславия, то ли из опасения стать похожей на мать.
В тот день в магазине, кроме нас, было еще двое мужчин в линялых клешеных брюках, широких туниках и странных вязаных шапочках. Вместо пальто на них были пончо, а волосы у них были чуть ли не длиннее материных. Тогда, в конце шестидесятых, хиппи уже стали привычным зрелищем, но меня они по-прежнему завораживали. Пока мать с ними разговаривала, я листала какие-то журналы. Мужчины часто обращали на нее внимание: их привлекали ее светло-голубые глаза, длинные темные волосы и стройная фигура — работа на ферме не давала ей располнеть. Но в сегодняшней беседе было что-то особенное. Хотя на улице было холодно, на ногах у мужчин были сандалии, и я все время на них посматривала.
Не знаю, о чем они говорили с матерью, но по дороге домой она вдруг воспряла духом — глаза ее сверкали, и она лихо срезала повороты, смеясь над нашим испугом. Хотя Робби и пытался скрывать страх, костяшки его пальцев побелели, так крепко он держался за ручку двери. Другой рукой он обнимал меня за плечи. Нам такая гонка была не впервой.
Много лет спустя, когда мне было уже двадцать шесть, мать погибла в автокатастрофе. Ее занесло на мокрой дороге, она не справилась с управлением и на полной скорости врезалась в дерево. Но в рапорте говорилось, что тормозной след не был обнаружен: она даже не пыталась сбросить скорость. Не пыталась она и сейчас.
Когда мы наконец приехали, Робби выбрался из грузовика, и я на подгибающихся ногах последовала за ним. Мать уже вылетела наружу, хлопнув дверью. Вслед за ней мы вошли в дом — одноэтажный домишко с потрескавшейся обшивкой, покосившимся полом и худой крышей: когда шел дождь, мы заставляли весь дом ведрами. Мать прошла в спальню и принялась швырять в чемодан одежду.
— Мама, куда ты собралась? — спросил Робби.
— Мы уезжаем. Собирайтесь.
— Мы едем на экскурсию?
— Собирайте все, мы сюда не вернемся.
На лице Робби был написан ужас.
— Мы же не можем бросить отца…
Она повернулась к нам.
— Он нас бросает на много месяцев. Я так больше не могу. Мы поживем у реки.
Мои мысли лихорадочно метались. Они разведутся с отцом? Мы будем жить с теми хиппи?