В 1945 г. Бахтин получает возможность вернуться в Саранск. В местном пединституте он ведет курсы русской и зарубежной литературы, а также литературной теории, является центром притяжения для коллег и аспирантов. Педагогическая деятельность полностью заполняет жизнь Бахтина, и на протяжении 50-х годов он пишет единственную работу, названную им «Проблема речевых жанров». В ноябре 1946 г. в Институте мировой литературы происходит защита Бахтиным диссертации, посвященной исследованию романа Рабле. Диспут по поводу труда Бахтина выявил научный уровень тогдашней академической среды и расстановку сил в ней. Было отклонено предложение присудить Бахтину ученую степень доктора филологических наук; но и присуждение ему кандидатской степени, единогласно поддержанное, произошло только в июле 1952 г., через 12 лет после написания диссертации. Опубликована же книга о Рабле, не только неуместная в эпоху «борьбы с космополитизмом», но и идущая вразрез с догматикой, сковывающей академическую мысль, была лишь в 1965 г.
В 1950-е, а особенно в 1960-е годы имя Бахтина выходит из своего полулегального существования. О Бахтине вспоминают его бывшие оппоненты – формалисты (В. Шкловский), но, главное, его «открывает» новое научное поколение. Сотрудником ИМЛИ В.В. Кожиновым в архиве института обнаруживается диссертация Бахтина; с 1961 г. начинаются регулярные контакты молодых литературоведов (В.В. Кожинов, С.Г. Бочаров, В.Н. Турбин, Г.Д. Гачев) с Бахтиным и его женой. Болыиихусилий стоило осуществить переиздание в 1963 г. книги о Достоевском, а в 1965 г. впервые выпустить в свет книгу о Рабле; энтузиастам бахтинского творчества надо было не только сломать идеологические барьеры и преодолеть бюрократическое сопротивление «руководителей» советской культуры, но победить и косность самого Бахтина, полностью лишенного честолюбия и предельно равнодушно относившегося к донесению до читающей публики своих научных взглядов. Ухудшившееся к концу 1960-х годов здоровье Бахтина и его жены побудило его московских почитателей начать хлопоты по переселению их в столицу, что удалось далеко не сразу. В 1969 г. благодаря ходатайству за Бахтина дочери главы КГБ Ю. Андропова, бывшей тогда ученицей Турбина, чета Бахтиных была принята на лечение в Кремлёвскую больницу. На 1970–1972 гг. приходятся скитания не имеющего своего крова мыслителя по казенным «приютам» (1970–1971 гг. – дом для престарелых в Гривно близ Подольска, 1971–1972 гг. – дом творчества Союза писателей в Переделкине), а также перенесение в ноябре 1971 г. такого страшного для него удара, как смерть жены. В 1960-е – начале 1970-х годов Бахтин делает ряд фрагментарных набросков к будущим большим трудам, осуществить которые ему времени уже не хватило. Во фрагментах этих лет Бахтин возвращается отчасти к своим идеям начала 1920-х годов, поднимая их, однако, на качественно новую ступень. Здесь сказалась не только личная эволюция Бахтина-философа, но и развитие на протяжении десятилетий XX в. европейской мысли, от которой Бахтин не отрывался (диалогическая философия, труды М. Хайдеггера, герменевтика и т. д.).
В 1972 г. после получения московской прописки начинается последний период жизни и творчества Бахтина. Он приступает к работе над книгой о Гоголе и обращается к теме «Достоевский и сентиментализм»; но ему удалось написать лишь заметки по поводу гоголевских «Выбранных мест из переписки с друзьями» и «Дневника писателя» Достоевского. Общения с Бахтиным, в котором видели носителя высокой мудрости и нравственности, его учительного слова искали в ту эпоху многие московские интеллигенты; в кажущейся бесконечной советской ночи фигура Бахтина представлялась духовным светочем. Скончался Бахтин 7 марта 1975 г.; непосредственной причиной смерти была эмфизема легких. Похоронен Бахтин рядом с женой на Введенском (Немецком) кладбище в Москве.
Творческий путь Бахтина может быть расценен, по его собственному свидетельству, как становление, развитие единой философской идеи (см.: Бахтин М. Из записей 1970–1971 годов // Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. М., 1979. С. 360). На рубеже 1910—1920-х годов Бахтиным владел замысел создания «первой философии», беспредпосылочного учения о бытии. Опиравшееся на новое бытийственное созерцание, это учение в проекте должно было вывести из кризиса европейскую мысль – преодолеть роковой разрыв между «миром культуры» и «миром жизни», в чем, по Бахтину, состоял основной порок современного «теоретизма». Свое учение Бахтин представлял в качестве системы, имеющей характер не отвлеченной метафизики, но этической философии; вольно или невольно Бахтин следовал установке И. Канта на приоритет «практического разума» в деле построения самообоснованного мировоззрения. Главной категорией нравственной онтологии Бахтина стало понятие «бытия-события», к которому был приравнен «ответственный поступок» человека; гносеологическая проблема при этом решалась на основе интуиции «участного», т. е. приобщенного к бытию мышления («К философии поступка»). В целом учение Бахтина изначально мыслилось синкретическим и, включая в себя этику и эстетику, самим Бахтиным в последний период творчества определялось в качестве философской антропологии (см.: Бахтин М. Из записей 1970–1971 годов // Указ. изд. С. 351). Хотя «первая философия» Бахтина не осуществилась в качестве задуманной системы, ее ключевые представления вошли в конкретные бахтинские разработки. Культурология, «металингвистика», теория литературы, «историческая поэтика» и т. д. суть модусы единой гуманитарной дисциплины Бахтина, различные развороты фундаментальной проблемы человеческого бытия.
Если говорить о культурологическом разрезе единой бахтинской «идеи», то целью Бахтина в первую очередь было концептуальное соединение понятия культурной ценности с интуицией жизненной актуальности. Бахтин стремился преодолеть односторонности «философии жизни» (А. Бергсон, В. Дильтей, Ф. Ницше и др.) и «философии культуры» (Г Риккерт), дав их своеобразный синтез в представлении о «живой», в определенном смысле, ценности, о культуре, не дистанцированной от бытия, но являющейся его полновесной частью. Поскольку, подразумевая категорию культурной ценности, Бахтин конкретно имел дело с произведениями художественной литературы, его культурологическое (и, шире, онтологическое) учение оказалось неотделимым от «эстетики словесного творчества». В этом смысле «идея» Бахтина в ее развитии прошла через ряд ступеней, соединенных внутренней логикой. В философском становлении Бахтина можно выделить этапы 1920-х, 1930-х годов и заключительного периода творчества. С другой стороны, Бахтина занимали проблемы, восходящие к его интуиции культуры как «бытия-события». К области бахтинской культурологии могут быть также отнесены исследования мыслителем философской природы человеческого языка – первофеномена всякой культуры.
В 1920-е годы вышеозначенную проблему культурной ценности Бахтин сопрягал с поиском такой эстетической формы, которая бы в своей «завершительной» функции не умерщвляла, не «парализовала» собою жизненного содержания. Бахтин создал модель «эстетического объекта», принципом которой стала жизнеподобная «архитектоника» «взаимоотношений» автора и героев художественного произведения («Проблема содержания, материала и формы в словесном художественном творчестве», 1924). Искомая «ценность» связывалась Бахтиным с героем, свободно, без принуждения со стороны автора осуществляющего свою собственную «идею», раскрывающего свое внутреннее содержание, отождествляемое Бахтиным с нравственным поступлением. В трактате «Автор и герой в эстетической деятельности» Бахтин подвергает классификации формы, соответствующие различным «архитектоническим» принципам – принципам отношения автора к герою; критерием этой классификации он делает свободу героя от автора. Учению об идеальной в этом смысле форме – о герое, который в равной степени принадлежит как художественному целому, так и – в своей свободе – жизненной действительности – посвящена книга Бахтина «Проблемы творчества Достоевского», вышедшая в 1929 г. Герой романа Достоевского видится Бахтину в равноправном «диалоге» с автором; свобода героя означает исчерпание им до конца собственных идеологических потенций, полное обнаружение своих взглядов по поводу «последних» мировоззренческих проблем. Герой, обладающий такой же духовной реальностью, что и автор (а вместе и «полифонический роман» в целом, представляющий собой «архитектонически» организованное общение подобных героев-протагонистов с автором и между собой), является в культурологии Бахтина той самой идеальной «ценностью», которая, кроме как художественному миру, одновременно принадлежит и реальной действительности в бахтинском понимании, т. е. нравственному бытию-событию. В концепции полифонического романа Бахтин достигает цели своей «философии поступка» – примиряет «мир культуры» и «мир жизни»; роман Достоевского является в глазах Бахтина «культурной ценностью» совершенно особого, высшего порядка.
Свой вывод о романе Достоевского как о своеобразной духовной действительности, причастной реальному бытию (утверждение более сильное, чем традиционное представление о «жизнеподобии» романного мира), в 1930-е годы Бахтин переносит на жанр романа в целом. Роман в бахтинской концепции оказывается живой проекцией не только современного ему национального языкового универсума, но и основных форм миросозерцания, обусловленных состоянием культуры. В ходе исследования художественных особенностей романа различных эпох Бахтин приходит к выводу о принципиально разном переживании времени и пространства в изменяющихся культурных ситуациях («Формы времени и хронотопа в романе», 1937–1938). Если анализ Бахтиным «поэтики Достоевского» в 1920-е годы лишь специальным исследованием может быть отделен от его диалогической онтологии (равно как и от концепции причастной бытию культурной ценности), то в 1930-е годы двумя сторонами одной и той же медали оказываются изучение Бахтиным художественной природы ряда разновидностей романа и конкретные культурологические наблюдения. Бахтиным был досконально исследован многогранный комплекс категорий и ценностей, связанный с таким культурным феноменом, как традиция европейского карнавала; раскрытие художественных принципов романа Рабле, давшего Бахтину богатый материал для его культурологических штудий, оказалось в целом подчиненным, скорее, культурологической задаче («Творчество Франсуа Рабле и народная культура Средневековья и Ренессанса»). Карнавал, по мнению Бахтина, представляет собой неофициальное, демократическое дополнение к господствующей культуре, осуществляющее релятивизацию официальных ценностей через их комическое снижение в народных праздничных действах («веселая относительность»). На первый план в карнавале выступает неизбывная, по Бахтину, правда жизни, соотнесенная с телесным человеческим и мировым началом; иерархическая ценностная система претерпевает обращение, онтологические «верх» и «низ» в карнавальном мироощущении меняются местами, так что в своей тенденции карнавал предстает «веселой преисподней». Бахтин видит корни средневекового карнавала уходящими в глубь веков, в его концепции карнавал оказывается неким универсальным культурным феноменом, тесно связанным с возникшим именно из него романным жанром. В философской культурологии Бахтина в целом, занятой соотношением «мира культуры» и «мира жизни» («К философии поступка»), категория карнавала знаменует диалектическую победу «жизни» над культурной «ценностью»; карнавальная стихия, будучи слепым витальным порывом, не обладает созидающей силой и не порождает новых ценностей. Не имея своего собственного внутреннего содержания, она паразитирует на наличной культуре и, пародийно переворачивая ее духовные основы, стремится к их разрушению. Показав растворение – в сущности, духовную смерть человека в карнавальной толпе, Бахтин, несмотря на свое эмоционально положительное отношение к феномену карнавала, невольно представил его в качестве антипода христианской культуры, пафос которого в отношении ее верховных ценностей – не что иное, как агрессивная деструкция[70]. Будучи обобщено, бахтинское понятие карнавализации широко применяется в настоящее время для осмысления самых разнообразных культурных, социальных и художественных явлений.
Последний период творчества Бахтина для его культурологии ознаменовался введением представления о «диалоге культур» («Ответ на вопрос редакции “Нового мира”», 1970). Это представление родилось под влиянием идей О. Шпенглера и, вместе с тем, полемически обращено против них. В своей книге «Der Untergang des Abendlandes», в русском переводе известной под названием «Закат Европы», Шпенглер, полагающий, что «всякая великая культура является не чем иным, как осуществлением и образом одной-единственной определенной души»[71], уподобляет целое культуры «человеческой индивидуальности высшего порядка». При таком антропоморфном подходе к культуре мировой культурный процесс предстает в виде галереи «портретов» самостоятельных культур – этот образ и берет на вооружение Бахтин, знакомый с книгой Шпенглера с 1920-х годов. Если мировые культуры суть в некотором смысле «личности», то, с точки зрения Бахтина, между ними должен существовать, длясь в веках, нескончаемый «диалог». Для Шпенглера обособленность культур, их замкнутость внутри себя приводит к непознаваемости чужих культурных феноменов; на культурологию Шпенглер переносит свою интуицию безграничного одиночества человека в мире. Для Бахтина же «вненаходимость» одной культуры в отношении другой не является препятствием для их «общения» и взаимного познания: дело обстоит так же, как если бы речь шла о диалоге людей. Каждая культура, будучи вовлечена в «диалог», например с последующими за ней культурными эпохами, постепенно раскрывает заключенные в ней многообразные смыслы, часто рождающиеся помимо сознательной воли творцов культурных ценностей. Бахтин вносит в культурологию свое представление о диалогической природе всякого смысла, благодаря чему его концепция трансформируется в своеобразную культурологическую герменевтику[72].
Через все культурологические работы Бахтина начиная с 1930-х годов проходит представление о культурной традиции, соотносимое Бахтиным с категорией «большого времени». За этой категорией стоит образ единой мировой культуры. Понятие «большого времени» принадлежит бахтинской герменевтике, соответствуя такому событию, как восприятие и интерпретация культурного феномена, созданного в глубокую древность. При встрече с таковым «большое время», разделяющее события творчества и рецепции, «воскрешает» и при этом непременно преображает забытые, «умершие» и погребенные в «авторской» эпохе, в «малом времени» культурные смыслы; именно «большое время» – это время «диалога культур». Одна из целей введения Бахтиным категории «большого времени» – указать, полемически противостоя здесь Шпенглеру, на герменевтическую плодотворность, прибыльность временного отстояния интерпретатора от эпохи создания произведения. Когда поздний Бахтин настаивает на том, что в «большом времени» «нет ничего абсолютно мертвого: у каждого смысла будет свой праздник возрождения» (Бахтин М. К методологии гуманитарных наук // Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. С. 373), то, возражая Шпенглеру, он постулирует герменевтическую «открытость» ушедших с исторической сцены культур. Однако несмотря на то что представление Бахтина о возможности культурологического исследования принципиально расходилось со шпенглеровским пессимизмом, созданный им образ диалога – образ смотрящихся друг в друга ликов культуры – философски красиво согласуется с «физиогномикой мирового бывания», как определил Шпенглер собственную философию (Шпенглер О. Причинность и судьба… С. 157).
Проблема авторства в трудах М.М. Бахтина[73]
Проблема авторства проходит через все без исключения вышедшие в свет труды М.М. Бахтина. «Автор» наряду с «диалогом», «карнавалом», «полифонией», «хронотопом» является таким понятием, которое аккумулирует в себе представления, весьма важные для мыслителя. Едва ли не ведущее место в системе его взглядов принадлежит именно категории автора. Как же охарактеризовать эту систему? И почему именно понятие автора в ней играет столь значительную роль? Знакомство с любым выбранным наудачу произведением Бахтина убеждает в том, что масштаб трудов ученого выходит далеко за пределы теории и истории литературы, а также науки о языке. Объяснять это философским размахом мысли Бахтина было бы правильным, но не совсем точным. Не философическая обобщенность является той специфической чертой книг и статей Бахтина, благодаря которой они втягивают в себя читательское сознание и заставляют воспринимать свое содержание как истину о своем предмете, в конце концов, любой курс эстетики излагает идеи куда более всеобщего порядка. Проникновенность и глубину произведения Бахтина обретают потому, что, говоря о своем конкретном предмете, поднимая ту или иную литературоведческую проблему, они одновременно ставят и решают проблему человеческого бытия. И не то чтобы литература служила предлогом или ширмой для теоретической философии: литературоведческий интерес Бахтина также абсолютно серьезен. Вообще творчество Бахтина не распадается как на составные части на литературоведение (с примесью языкознания) и философию; скорее, в нем себя являет особая гуманитарная дисциплина. Сам Бахтин относил ее к традиции философской антропологии. Предмет ее – человек в аспекте его внутренней жизни и общения: «я-для-себя и я-для-другого, другой-для-меня»[74]. Обаяние трудов Бахтина и объясняется тем, что, говоря о достаточно специальном предмете, он одновременно – и не в ущерб, а на пользу этому предмету – осмысляет главные, последние вопросы существования человека. Видимо, подобным «открытым вопрошанием человека о своей сущности»[75] должна в своей основе быть любая гуманитарная наука.
Философская антропология Бахтина по своей природе синкретична. Ее нельзя считать философской системой, включающей в себя в качестве составных частей учение о бытии, учение о познании, этику и эстетику. Все эти традиционные моменты философского мировидения легко усматриваются в трудах Бахтина, однако присутствуют они в них не обособленно друг от друга, но являются, скорее, модусами, разворотами единой антропологической проблемы. Метод Бахтина естественен для XX в., отказавшегося от классической системности и вернувшегося к органичному и свободному философствованию, свойственному началу всякой новой культурной эпохи. Вместе с тем в дисциплине Бахтина особая роль принадлежит эстетике. Его антропология исходит из эстетических отношений (главные модусы бытия человека – модусы «я» и «другого» – Бахтин изначально определяет с помощью эстетических терминов «автор» и «герой»), развивается на почве словесного художественного творчества и со своими глубокими открытиями вновь возвращается в сферу теории искусства, обогащая поэтику идеями, которые естественно относить, например, к области этики (понятие диалога). Традиционные аспекты философии у Бахтина существенно эстетизированы. Так, «онтология» – если выделять ее из философской антропологии – окажется концепцией «эстетического спасения» героя, перевода его автором в ценностно иной, высший план бытия; «гносеологией» станет теория диалогического познания, сфера действия которого – вся гуманитарная область; наконец, учение о нравственности и эстетику вообще следует рассматривать в нерасторжимом дихотомическом единстве.
В самом деле: в плане жизненного нравственного императива на эстетическое деяние (понимаемое Бахтиным как формальное завершение «другого» со стороны активного «я») налагается запрет, который соответствует нравственному требованию «не судите», т. е. не выносите окончательного суждения[76]; так что для жизненного идеала этическое и эстетическое оказываются непримиримыми антагонистами (эстетическое = безнравственному). Но мы сплошь и рядом осуждаем, произносим – пусть и невольно – нашему ближнему окончательный приговор, упреждая тем самым, по Бахтину, его смерть; и здесь мы осуществляем бессознательный эстетический акт. Вместе с тем нравственная заповедь отношения к другому как к себе самому, видение в другом, в «ты», такое же значимое «я», как мое собственное «я»[77], как правило, не может быть перенесена на отношения автора к герою в художественном мире: ведь она исключает авторскую завершающую деятельность. Однако же и здесь есть исключения, притом великие – например, полифонический роман Достоевского. Итак: этическое Бахтин понимает через эстетическое, а эстетическое через этическое; в идеале (как жизни, так и искусства) они антагонисты, практике же известно их пересечение. Налицо глубокое взаимопроникновение этих категорий. Вообще для философской антропологии Бахтина характерна эстетизация всех аспектов мировидения; и наоборот, его эстетика вся пронизана этическими, гносеологическими и онтологическими идеями. Таков синкретический – хотя и с преобладанием эстетического настроя – характер гуманитарной дисциплины, созданной Бахтиным.
Понятно, почему среди категорий этой дисциплины одно из главных мест занимает понятие автора. «Точка отсчета», если так можно выразиться, философской антропологии помещена в глубину человеческой личности; действие «я» из этой глубины направлено к другому и на другого. Это активное «я», обладающее также самоощущением и самосознанием, и является автором. Вторым центром бахтинской дисциплины оказывается другой, по отношению к автору выступающий как герой и слушатель[78]. Среди этих трех участников события эстетического общения ведущая роль принадлежит автору – более активному (по отношению к обоим другим) и более реальному (по сравнению с героем) началу. Автор – это центр, сердце бахтинской философской антропологии; он трактуется Бахтиным одновременно – и как жизненное, и как эстетическое понятие. На протяжении творческого пути Бахтина от 1920-х до 1970-х годов категория автора будет в видимости меняться; можно говорить о развертывании во времени тех смысловых потенций, которые были заложены в нее изначально. Поэтому особенно важно подробно проанализировать тот смысл, который вкладывался Бахтиным в понятие авторства на заре становления его антропологии. Большой труд молодого Бахтина, имеющий в книге «Эстетика словесного творчества» название «Автор и герой в эстетической деятельности», служит ключом к дальнейшему пониманию им категории авторства.
Основополагающим является для Бахтина следующее негласное допущение: между реальной жизнью и художественной действительностью существует глубокое подобие, тяготеющее к тождеству. Но осью, вокруг которой вращается жизнь, служит общение личностей; по мнению Бахтина, «жить – значит общаться». Следовательно, основой поэтики произведения должно быть общение тех личностей, которые вовлечены в его сферу, прежде всего, общение автора и героев. Вместе с тем эстетическая деятельность не является достоянием одних избранных; к ней причастны все без исключения (стремление к завершению образов действительности имеет всеобщий характер)[79]. Поэтому, чтобы понять художественное авторство, надо разобраться в авторстве жизненном. Жизненный же автор – это человек (традиционно понимаемый как телесно-душевно-духовное существо) в аспекте его переживания, во-первых, самого себя, во-вторых – другого. Переживание себя кардинальным образом отличается от переживания другого: «…Я как главное действующее лицо своей жизни, и действительной, и воображаемой, переживаю себя в принципиально ином плане, чем всех других действующих лиц моей жизни и моей мечты»[80]. В этой глубокой разнице восприятия себя и другого и заложено основание эстетического отношения. Суть ее, по Бахтину, состоит в следующем. Я («автор»), обладая телом, душой и духом, ощущаю себя укорененным за пределами пространства (к которому привязана телесность) и времени (течение которого я ощущаю благодаря непрерывной смене своих душевных состояний). Мои телесность и душевность созерцаются мной из неподвижного центра моей личности; этот центр – мое «я» в собственном смысле, или же мой дух. В акте самонаблюдения я не выхожу вовне, в пространство, не увлекаюсь потоком своей душевности: «Сам для себя я не весь во времени, “но часть меня большая” интуитивно, воочию переживается мною вне времени, у меня есть непосредственно данная опора в смысле» [81]. Какими же кажутся мне из моего неподвижного духовного центра мои тело и душа? Желая представить себе свою наружность, пишет Бахтин, человек немедленно почувствует сопротивление этому. Чтобы увидеть себя, человек должен мысленно стать на точку зрения другого. Блестяща у Бахтина философия зеркального отражения и автопортрета; суть же его выводов в том, что представить свой пластический облик изнутри себя невозможно и что если мы все-таки представляем себе его, то при этом непроизвольно становимся на точку зрения какого-нибудь «другого». Естественно же чувствовать свое тело как «внутреннее тело», «совокупность внутренних органических ощущений, потребностей и желаний, объединенных вокруг внутреннего центра»[82]. И это внутреннее тело переживается человеком как «тяжелая плоть»[83], причем данное переживание для личности нынешней культурной эпохи окрашено, главным образом, в покаянные тона. Ни образным единством, ни красотой, ни эстетической ценностью собственное тело человека в его глазах не обладает. То же самое можно сказать и про душевный пласт человека, соответствующий его бытию во времени. Душевные состояния изнутри оцениваются как «дурно-субъективные» [84], беспорядочные и неосмысленные, «тупо-наличные фрагменты бытия»[85]. Собрать их в целостный образ, увидеть изнутри собственную душу невозможно; духовное «я» может лишь постоянно стремиться к преодолению хаотичности душевной эмпирики. И вновь, «…только в покаянных тонах может быть воспринята внутренняя данность в нравственном рефлексе себя самого, но покаянная реакция не создает цельного эстетически значимого образа внутренней жизни»[86]. Итак, телесно-душевный облик человека – как он дан ему в самоощущении – лишен компактной ограниченности, целостности, формы; он воспринимается как хаотически распавшийся, текучий и безнадежно-тягостный; поэтому его можно только преодолевать, отрицать и смирять – но отнюдь не делать предметом созерцания, завершая и в определенном смысле увековечивая его. Таков первый аспект «авторства». В самопереживании нет ничего эстетического, но эстетическое в антропологии Бахтина понимается через самопереживание как его противоположность.
Переживание другого принципиально иное по сравнению с переживанием самого себя. Если я-для-себя дурен, то другой-для-меня хорош, во всяком случае, бесконечно лучше меня самого. Как же человек переживает другого, того, кто находится вне него? По отношению к другому у меня есть – по сравнению с ним – некий избыток видения; изнутри себя другой (будучи «я» по отношению к себе) не может, к примеру, увидеть свою внешность – я обладаю перед ним этим преимуществом. Данный избыток я использую, чтобы сделать облик другого целостным и завершенным; без меня, только изнутри себя, для себя, другой трагически ущербен и неполон. Представление об избыточном ви́дении другого — основа эстетики Бахтина; суть этого представления – принципиальнейшая вненаходимость другого по отношению ко мне, героя – к автору, чужого – к своему, – встретится во всех поздних его концепциях. До своих крайних пределов – до полного освобождения героя от автора, до чистейшей «поэтики свободы» (С.С. Аверинцев) – идея вненаходимости дойдет в книге о Достоевском; ее крайней противоположностью станут теория романного слова и концепция творчества Рабле, постулирующие тотальное одержание (термин Бахтина) автора чужим словом. Между этими двумя полюсами разыгрывается вся диалектика авторства; любое бахтинское представление об авторе – это определенная сбалансированность в нем «чужого» и «своего». Итак, благодаря своей вненаходимости другому я вижу его иначе, нежели он видит себя сам. Изнутри своего духа я созерцаю другое я в его телесно-душевно-духовной троичности. Телесность другого я вижу в пространстве – и в этом принципиальная разница по сравнению с ощущением мною собственного тела: «Другой (нрзб) интимно связан с миром, я – с моей внутренней внемирной активностью»; «Все пространственно данное во мне тяготеет к непространственному внутреннему центру, в другом все идеальное тяготеет к пространственной данности»[87]; «Мое тело – в основе своей внутреннее тело, тело другого – в основе внешнее тело» [88]. Облик другого для меня – пластически оформленный, четкий эстетический образ: «…Только по отношению другого непосредственно переживается мною красота человеческого тела, то есть оно начинает жить для меня в совершенно ином ценностном плане, недоступном внутреннему самоощущению и фрагментарному внешнему видению. Воплощен для меня ценностно-эстетически только другой человек»[89].
Понятие эстетического у Бахтина имеет своей отправной точкой созерцание в пространстве плоти другого. Бахтин особенно подчеркивает в эстетическом момент вненаходимости автора герою, авторского избытка, полемизируя при этом с «экспрессивной эстетикой», или эстетикой вчувствования, вживания «я» в другого, автора в героя. Именно в этой своей части эстетика Бахтина предельно насыщена этическими, а также онтологическими моментами. В рассуждениях об эстетической любви, о ее творческом, продуктивном, спасительном характере особенно явственен синкретический дух мысли Бахтина. Невозможно сказать, о каких отношениях – жизненных или же эстетических – здесь идет речь; идеи Бахтина приложимы и к тем, и к другим. «Эстетическая любовь», «симпатическое сопереживание» автора герою – таковы деятельные чувства, в которых выражается избыточное авторское видение. Оно – первый и пока еще пассивно-созерцательный момент творческого акта; активность возникает на стадии любви и сострадания, сохраняющих – что исключительно важно для Бахтина – момент вненаходимости: автор, любящий, сопереживая герою, любимому, остается самим собой. Бахтин здесь возражает против понимания любви как отождествления, – идеи, к которой склоняется экспрессивная эстетика: «Что мне оттого, что другой сольется со мною? Он увидит и узнает только то, что я вижу и знаю, он только повторит в себе безысходность моей жизни; пусть он останется вне меня, ибо в этом своем положении он может видеть и знать, что я со своего места не вижу и не знаю, и может существенно обогатить событие моей жизни. Только сливаясь с жизнью другого, я только углубляю ее безысходность и только нумерически ее удваиваю»[90]. Любовь обязательно эстетична, то есть предполагает существенное противостояние, неслиянность «я» и «другого»; и наоборот, в эстетической деятельности принципиальнейшим является принцип любви: авторское сознание – это любящее эстетическое сознание[91].
Третьим моментом в эстетическом отношении (после вненаходимости и эстетической любви автора к герою) является, по Бахтину, его творческий, продуктивный, воссоздающий характер. Именно благодаря нему в эстетическом событии рождается новая ценность, герой переводится в иной, высший по сравнению со своим собственным, план бытия, «творческое отношение автора и есть собственно эстетическое отношение»[92]. Так, софокловский Эдип изнутри себя самого не трагичен; «страдание, предметно переживаемое изнутри самого страдающего, для него самого не трагично; жизнь не может выразить себя и оформить изнутри как трагедию». И полностью слившись с Эдипом (идеал экспрессивной эстетики), мы потеряем ощущение его трагичности. Автор же созерцатель принципиально обогащает событие жизни Эдипа. Событие трагедии не совпадает с событием его жизни; в эстетической действительности «…его участниками не являются только Эдип, Иокаста и другие действующие лица, но и автор-созерцатель». В том же случае, «если автор-созерцатель потеряет свою твердую и активную позицию вне каждого из действующих лиц, будет сливаться с ними, разрушится художественное событие и художественное целое как таковое. <…> Эдип останется один с самим собою, не спасенным и не искупленным эстетически, жизнь останется не завершенной и не оправданной в ином ценностном плане, чем тот, где она действительно протекала для самого живущего»[93]. Сущность эстетической деятельности в том, что она «собирает рассеянный в смысле мир и сгущает его в законченный и самодовлеющий образ <…> находит ценностную позицию, с которой преходящее мира обретает ценностный событийный вес, получает значимость и устойчивую определенность. Эстетический акт рождает бытие в новом ценностном плане мира…»[94]
Итак, через эстетическую любовь автора герой обретает эстетическое спасение, переводится в план эстетической вечности. Здесь не только эстетика сплошь этична и онтологична, но также и этика онтологизируется. Любовь спасает от смерти, дает новую жизнь в вечном плане бытия; так что отношениям личностей придана исключительная важность, бытийственное достоинство. Здесь в своей онтологии Бахтин, противопоставляющий низший план бытия высшему, текучее и преходящее – устойчивому и вечному, наиболее платоничен; позднее платоническая онтология уступит место онтологии диалога, исчезнет неравноправие автора и героя (ибо в «Авторе и герое…» автор – носитель активного начала, герой – исключительно пассивного) и в эстетику – через концепцию диалогического познания – войдет слабо выраженная в ранних трудах бахтинская гносеология. Но платонизм исчезнет не полностью; его дух можно почувствовать, например, в работе «Рабле и Гоголь», датированной 1940, 1970 гг.: «Образы и сюжетные ситуации Гоголя бессмертны, они в большом времени [которое здесь – аналог вечности. – Н.Б.]. Явление, принадлежащее малому времени, может быть чисто отрицательным, только ненавистным, но в большом времени оно амбивалентно, всегда любо, как причастное бытию. Из той плоскости, где их можно только уничтожить, только ненавидеть или только принимать, где их уже нет, все эти Плюшкины, Собакевичи и проч, перешли в плоскость, где они остаются вечно, где они показаны со всей причастностью вечно становящемуся, но не умирающему бытию»[95]. Итак, уже в рамках отношения «я» пока еще к одной телесности «другого» Бахтин закладывает практически все основы своей мировоззренческой эстетики.
Те же идеи развиваются и углубляются в той части «Автора и героя…», где говорится об отношении автора к «внутреннему человеку» героя, его душе, временной целостности. В эстетическую проблематику ничего нового здесь, пожалуй, не вносится: завершение автором души героя эстетической формой происходит по тому же закону, что и оформление его телесного облика. Но этические и онтологические аспекты философской антропологии в данной главе выражены особенно отчетливо. В опыте самопереживания невозможно почувствовать отчетливых границ своего «внутреннего человека»: я, пребывающее в своем духе, иначе говоря – в своем смысловом будущем[96], созерцая свою душевную эмпирику, может быть проникнуто лишь пафосом постоянного отрицания по отношению к ней. Не то – по отношению к душе другого: «…Изнутри душа может только стыдиться себя, извне она может быть прекрасной и наивной»[97]. Душа – как целостность внутреннего человека – изнутри быть воспринятой не может; не затрагивая метафизических аспектов проблемы бытия души, Бахтин лишь замечает: «…Душа нисходит на меня, как благодать на грешника, как дар, незаслуженный и нежданный. В духе я могу и должен только терять свою душу, убережена она может быть не моими силами»[98]. Душа оформляется извне, из чужого сознания; поэтому проблема души – также существенно эстетическая проблема. «Обычно эту извне идущую активность мою по отношению к внутреннему миру другого называют сочувственным пониманием. Следует подчеркнуть абсолютно прибыльный, избыточный, продуктивный и обогащающий характер сочувственного понимания»; «Сопереживаемое страдание другого есть совершенно новое бытийное образование. <…> Сочувственное понимание не отображение, а принципиально новая оценка. <…> Сочувственное понимание воссоздает всего внутреннего человека в эстетически милующих категориях для нового бытия в новом плане мира»[99]; и, как вывод: «Душа – это совпадающее само с собою, себе равное, замкнутое целое внутренней жизни, постулирующее вненаходящуюся любящую активность другого.