– Думать надо не о евреях вообще, а об отдельных людях, – сказал я. – Помнишь, как Леон сказал:
– Помню, – сказал Дофин
– Это было в тот день, когда вы с ним познакомились, – сказал я.
Мы помолчали.
– Ты любил его? – спросил я.
Дофин вдруг засмеялся. Потом сказал:
– Ты, наверное, думаешь, что я сейчас вытащу из кармана фотографию Леона и оболью его лицо слезами? У меня нет его фотографии. Я забыл Леона. Мне он безразличен. Я не политик и тем более не педераст, как ты… он выдержал издевательскую паузу и добавил: – думаешь. Я не педераст, как ты, конечно же, до сих пор думаешь!
– Я так не думаю, господь с тобой.
– Думаешь, думаешь. Хотя мне без разницы. Думай обо мне что хочешь.
– Я так не думаю, – я прикоснулся к рукаву его пиджака.
Он отодвинул руку и вздохнул:
– Хотя Леон мне нравился. Он волновал меня. Он волновал меня политически, представь себе. А не так, как ты тогда думал. Зря ты это сделал. У меня, дорогой мой престарелый друг Джузеппе, были замечательные женщины. Потом. Тогда, в январе тринадцатого, у меня никого не было. Ну и что? Мне было двадцать два года, всего-то! У меня до того были женщины, конечно! Я потерял невинность, когда уж не помню сколько лет мне было. Но меньше восемнадцати. А в двадцать два – как раз когда мы с тобой встретились – небольшой перерыв. Буквально на несколько месяцев. А потом снова были. Всякие-разные. От и до. От горничных в номерах – они не были проститутками, клянусь тебе, я ни разу в жизни не нанимал проституток! Эти служанки отдавались мне просто так, по любви. Или ради шалости, но все равно не за деньги… Да, мой друг. От горничных в номерах до одной весьма известной актрисы. Меня даже дарила своей любовью – тебе первому признаюсь! – старушка Фанни цу Ревентлов. Графиня. Королева мюнхенской богемы. Только тсс! Никому! Всего два вечера, правда. Но воспоминаний хватит на всю жизнь! Это было в июне четырнадцатого, до войны оставалось чуть-чуть. Впрочем, почему старушка? Ну да, мне было двадцать пять, а ей – сорок три. Но как это было прекрасно!
Он усмехнулся, у него даже глаза заблестели.
Потом вдруг вздохнул.
– Правда, я их не любил. Никого. Ни старушку Фанни, ни актрису, ни всяких девчонок.
Он засмеялся, а потом полез во внутренний карман и достал записную книжку.
– У меня нет фотографии Леона, – сказал он. – А портретик есть.
Он вытащил из книжки квадратик твердой бумаги, завернутый в прозрачную чертежную кальку. Развернул. Это был рисунок тушью. Скорее даже шарж. Кудлатая голова, пенсне на кривом еврейском носу, презрительно сощуренные глаза, вздернутый подбородок.
Он положил этот крохотный рисунок на салфетку и уставился на него, подперев щеки кулаками. Потом повернул его ко мне.
– Сам рисовал? – спросил я.