– Ой, господа-писатели, горе мне с вами! Надо же, «Мастера и Маргариту» вспомнил! – всё ещё посмеивался Ангел. – Многое вам дано, и многое спросится, да не много вы понимаете. Хотя если взять от каждого по здравой мысли, то, возможно, обозначится искомая истина. Пусть даже наброском, абрисом, тенью на стекле. Это ведь тот же самый огонь. Как о нём сказал один мой знакомый алхимик:
«Искусство, подражая природе, отворяет тело посредством огня, но гораздо более сильного, чем Огонь огня закрытых огней».
– Фауст? – поднял брови Никита. – Кажется, только он из живых мог так «огненно» выразиться.
– Кажись он, – небрежно хмыкнул Ангел. – А, может, и нет. Говорю же, вам, писунам и записанцам, многое дано будет, но многое и спросится. А вот когда спрашивать будут, не каждый готов отвечать. Так всегда происходило, так случится и на этот раз. Для меня ты, скажем, как подопытный кролик: сможешь ли перешагнуть ту грань невидимого или зазеркального, заглянуть за границу того, что видишь, исполнить то, что не предначертано, суметь прикоснуться, а, может быть, просто приподнять краешек истины?
– Но ведь тебе-то истина не нужна, – в унисон Ангелу хмыкнул Никита. – К чему такая забота о ней? К чему знать, что я смогу и чего не получится? Не значит ли это, что сам ты ничего не можешь, даже понять основу истины, хотя и хорохоришься почём зря?
– Это как сказать, – нахмурился Ангел, – у любой истины, как у медали, есть оборотная сторона – то самое, чем меня Творец наказал. Ведь если бы Он мог обойтись без меня – меня бы не было. И как ты себе представишь этот мир без света и тени? Как ты поймёшь, что такое добро, не понимая зла?
А пока человек мечется между полюсами истин, между выбором дня и ночи, между быть или не быть, – подбрасывает дров в кострище души своей, где она и сгорает благополучно, как мысль, как рукопись.
И зачастую истина заключается в давнишней дилемме: люпус люпус эст.[24] Лучше иди, посмотри на одного такого сомневающегося. Может, всё же поймёшь правду души своей.
С этими словами Ангел рубанул рукой воздух, и пространство перед ним разодралось на две части, словно холст картины, за которой в образовавшейся прорехе, виднелось какое-то помещение больше похожее на тюремный каземат.
Пока Никита пытался разглядеть что-либо в этом каменном мешке, он, как живой, надвинулся, всосал Никиту с утробным вздохом, будто кит, заглатывающий планктон. А ожившее на секунду пространство сомкнулось за спиной, снова превратилось в глухую холодную стену с облупившейся штукатуркой да зелёными пятнами плесени, ядовито высвечивающей посреди водяных подпалин. Бетонный пол тоже сиял мокрыми пятнами, но отнюдь не после мытья. Грязные скопления лужиц, вокруг которых, словно лепестки у ромашки, отпечатались следы сапог: быть или не быть, расстреляют, на каторгу пошлют, оправдают (?) – гадай на тюремной ромашке, авось улыбнётся фортуна.
На нарах в тюремном халате – удивительно, как автор любит одевать героев в халаты и балахоны – сидел человек. Один на всю маленькую грязную квартиру, ставшей на короткое время его собственностью. Даже не собственностью, а пристанищем, отделяющим его от остального ядовитого мира. Уставившись в пространство, заключённый бездумно пытался разглядеть в тёмном заплёванном углу за парашей, которая больше походила на средневековое орудие пыток, что-то живое, шевелящееся. То ли мокрицы справляли там свою мокричную свадьбу, то ли ожившие тени затеяли возню, ничуть не обращая внимания на соседа, но его именно это место заинтересовало просыпающейся в нём, затаённой до этого, жизнью отдельного тюремного мира.