Книги

Аббатство кошмаров. Усадьба Грилла

22
18
20
22
24
26
28
30

— Уж не хотите ли вы сказать, что, поссорься с женою Брут, и он это мог бы выставить причиной, когда б не захотел поддержать Кассия в его начинании? И что Кассию довольно было б подобной отговорки?

Мистер Флоски:

— Брут был сенатор; сенатор и наш дорогой друг[102]. Но случаи различны. У Брута оставалась надежда на благо политическое, у мистера Траура ее нет. Да и как бы мог он питать ее после того, что увидел во Франции?

Скютроп:

— Француз рожден в сбруе, взнуздан и оседлан для тирана. Он то гордится седоком, то сбрасывает его наземь и до смерти забивает копытами; но вот уже новый смельчак вскакивает в седло и вновь понукает его бичом и шпорами. Право же, не обольщаясь, мы можем уповать на лучшее.

Мистер Траур:

— О нет, я пережил свои упованья; что наша жизнь — она во всемирном хоре — фальшивый звук, она анчар гигантский, чей корень земля, а крона — небосвод, струящий ливни бед неисчислимых на человечество. Мы с юных лет изнываем от жажды; до последнего вздоха нас манят призраки. Но поздно! Что власть, любовь, коль мы не знаем счастья! Промчится все как метеор, и черный дым потушит все огни[103][104].

Мистер Флоски:

— Бесподобные слова, мистер Траур. Блистательная, поучительнейшая философия. Достаточно вам впечатлить ею всех людей, и жизнь поистине станет пустыней. И, должен отдать должное вам, мне лично и нашим общим друзьям, стоит только обществу оценить по заслугам (а я льщу себя надеждой, что к этому оно идет) ваши понятия о нравственности, мои понятия о метафизике, Скютроповы понятия о политике, понятия мистера Лежебока об образе жизни и понятия мистера Гибеля о религии, — и результатом явится столь превосходный умственный хаос, о каком сам бессмертный Кант мог только мечтать; и я радуюсь от предвкушения.

Мистер Пикник:

— «Ей-богу, прапорщик, тут нечему радоваться»[105]. Я не из тех, кто думает, будто наше общество идет ко благу через всю эту хандру и метафизику. Контраст, какой являет оно с радостной и чистой мудростью древних, поражает всякого, кто хоть несколько знаком с классической словесностью. Стремление представить муки и порок как непременные свойства гения столь же вредно, сколь оно ложно, и столь же мало имеет общего с классическими образцами, как язык, каким обычно бывает оно выражено.

Мистер Гибель:

— Это беда наша. К нам сошел дьявол и одного за другим отнимает у нас умнейших людей. Таков, видите ли, просвещенный век. Господи, Да в чем же тут свет, просвещение? Неужто предки наши едва разбирали дорогу в свете тусклых фонарей, а мы разгуливаем в ярких лучах солнца? В чем признаки света? Как их заметить? Как, где, когда увидеть его, почувствовать, познать? Что видим мы при этом свете такого, чего не видели бы наши предки и на что стоит посмотреть? Мы видим сотню повешенных там, где они видели одного. Мы видим пятьсот высланных там, где они видели одного. Мы видим пять тысяч колодников там, где они видели одного. Мы видим десятки обществ распространения Библии там, где они ни одного не видели. Мы видим бумагу там, где они видели золото. Мы видим корсеты там, где они видели латы. Мы видим раскрашенные лица там, где они видели здоровые. Мы видим, как дети мучатся на фабриках, а они видели их за резвыми играми. Мы видим остроги там, где они видели замки. Мы видим господ там, где они видели старейшин. Одним словом, они видели честных мужей там, где мы видим лживых мерзавцев. Они видели Мильтона, а мы видим мистера Винобери.

Мистер Флоски:

— Этот лживый мерзавец мой близкий друг[106]; сделайте одолжение, оправдайте его. Конечно, он мошенник, ваша милость, потому я и прошу за него.

Мистер Гибель:

— «Честные люди добрые» — было столь же принятое выражение, как καλὸς κἀγαθός[107] у афинян. Но давным-давно уже и людей таких не видно, да и выражения не слышно.

Мистер Траур:

— Красота и достоинство — лишь плод воображения. Любовь сеет ветер и бурю жнет[108]. Отчаянно обречен тот, кто хоть на мгновенье доверится самой зыбкой тростинке — любви человеческой. Удел общества нашего — мучить и терпеть[109].

Мистер Пикник: