— Я построил, — сказал он, — в этой башне проход к галерее тайных покоев в главном здании, и никому на свете его не обнаружить. Если вам угодно остаться там на день и два, покуда я не сыщу для вас лучшего укрытия, вы можете положиться на трансцендентального елевтерарха.
— Я полагаюсь только на себя. Я делаю, что мне вздумается, хожу, куда мне вздумается, и пусть свет говорит, что хочет. Я достаточно богата, чтобы бросить ему вызов. Он тиран бедных и слабых, но раб тех, кто недосягаем для его оскорблений.
Скютроп осмелился спросить имя своей protegee.
— Что есть имя? — отвечала она. — Любое имя может служить для распознаванья. Зовите меня Стеллой[92]. По лицу вашему я вижу, — прибавила она, — что все происходящее представляется вам странным. Когда вы получше меня узнаете, вы перестанете удивляться. Я не желаю быть сообщницей закабаления моего пола. Я, как и вы, люблю свободу и провожу свои теории в жизнь. Лишь тот раб слепой власти, кто не верит в собственные силы[93].
Стелла поместилась в тайных покоях. Скютроп намеревался найти ей другое прибежище, но ото дня ко дню откладывал свое намерение, а потом и вовсе о нем позабыл. Юная леди ежедневно ему об этом напоминала, пока сама не позабыла. Скютропу не терпелось узнать ее историю; но она ограничивалась первоначальными сведениями о том, что спасается от жестокого преследования. Скютропу вспомнился лорд К. и закон об иностранцах[94], и он сказал:
— Раз вы не хотите называть своего имени, я полагаю, оно в портфеле у адвоката.
Стелла, не понимая о чем речь, промолчала, а Скютроп, приняв молчание за знак согласия, заключил, что укрывает мечтательницу, которую лорд заподозрил в намерении захватить Тауэр и поджечь Государственный банк — подвиги, столь же вероятные для юной красавицы, как и для пьяного сапожника и знахаря, вооруженных лишь статейкой и парой дырявых чулок[95].
Стелла в беседах со Скютропом обнаружила ум развитой и недюжинный, полный нетерпеливых планов освобожденья и нетерпимости к мужскому засилью. Она тонко ощущала всякие угнетенья, какие делаются под солнцем, и воображенье живо рисовало ей картины несчетных несправедливостей, творимых вечно во всех частях света, что придавало ее лицу столь глубокую серьезность, словно улыбка ни разу не касалась ее уст. Она прекрасно знала немецкий язык и литературу; и Скютроп с отрадой слушал, как читает она наизусть из Шиллера и Гете, а также ее хвалы великому Спартаку Вейсхаупту, бессмертному основателю секты иллюминатов[96] Скютроп обнаружил, то сердце его обладает большею вместимостью, нежели он полагал, и не может быть заполнено образом одной Марионетты. Образ Стеллы заполнил все пустоты и начал уже теснить Марионетту со многих укреплений, оставляя, однако ж, за нею главную цитадель. Судя по тому, что новая его знакомка назвалась чужим именем Стеллы, он заключил, что она поклонница идей немецкой пьесы, носящей это названье, и при случае завел с ней соответственный разговор; но, к великому его удивлению, она принялась пламенно отстаивать единственность и исключительность любви и объявила, что область чувств нераздельна и что можно разлюбить и полюбить вновь, но сразу двоих любить отнюдь невозможно.
— Если уж я полюблю, — сказала она, — я буду любить безоглядно и безмерно. Все превратности будут мне не страшны, все жертвы легки, все препятствия нипочем. Но, любя так, я такой же любви пожелаю в ответ. Соперницы я не потерплю, удачливой или нет — не важно. Я не буду ни первой, ни второй — лишь единственной. Сердце, которое бьется для меня, должно биться для меня одной, либо мне его вовсе ненадобно. Скютроп не смел упомянуть имя Марионетты; боясь, как бы несчастливый случай не открыл ее Стелле, он сам не знал, чего желать и чего пугаться, и жил в вечной горячке, снедаемый противоречьем. Он уже не мог таить от себя самого, что влюблен сразу в двух дев, являющих полную друг другу противоположность. Чаша весов неизменно склонялась в пользу той прекраснейшей, что была у него перед глазами, но и отсутствовавшую он никогда не мог забыть вполне, хотя степень восхищенья и охлажденья всегда менялась соответственно вариациям внешних, видимых проявлений внутренних, духовных прелестей его предметов. Меняя по многу раз на дню общество одной на общество другой, он был как волан меж двух ракеток и, получая меткие удары по нежному сердцу и порхая на крылышках сверхвозвышенного разума, менял направление с частотой колебаний маятника. Это становилось несносно. Тайны тут хватило бы на любого трансцендентального романтика и на любого романтического трансценденталиста. Была тут и любовь, доступная непосвященному и лишь посвященному уму. Возможность лишиться одной из них казалось ему ужасна, но он трепетал от страха, что роковая случайность может отнять у него обеих. Надежда убить сразу двух зайцев, закрепленная старинной мудростью, приносила ему минуты утешения, однако ж мысль о том, что бывает, когда за двумя зайцами погонишься, а также идея о двух стульях куда чаще приходили ему на ум, и лоб его покрывался холодной испариной. Со Стеллой он свободно предавался романтическим и философским грезам. Он строил воздушные замки, и она снабжала башенками и зубцами воображаемые строенья. С Марионеттой все было иначе: она ничего не знала о мире и обществе помимо собственного опыта. Жизнь ее вся была музыка и солнце, и она не понимала, зачем надобно тужить, когда все так чудесно. Она любила Скютропа, сама не зная почему; она не всегда была уверена, что его любит; нежность ее то убывала, то нарастала в обратном соотношении к его чувствам. Умело доводя его до страстного порыва, она часто делалась и всегда притворялась равнодушной; обнаружа, что холодность ее заразительна и что он стал или притворился столь же безразличным, как она сама, она тотчас удваивала свою нежность и поднимала его к вершинам страсти, откуда только что его низвергла. И так, когда в его любви был прилив, в ее чувствах был отлив, и наоборот. Случались и минуты тихих вод, когда взаимная склонность сулила нерушимую гармонию, но лишь только успевал Скютроп довериться сладкой мечте, а уж любовный челнок его возлюбленной затягивало водоворотом какого-нибудь ее каприза и Скютропа несло от берега надежд в океан бурь и туманов. Бедный Скютроп не успевал опомниться. Не имея возможности проверить меру ее понимания беседами о темах общих и о любимых своих планах и всецело предоставленный догадкам, он, как и всякий бы любовник на его месте, решил, что она от природы наделена талантами, которые беспечно растрачиваются по пустякам и что с замужеством пустое кокетство ее кончится и философия сможет беспрепятственно влиять на нее. Стелла не кокетничала, не лукавила; общие интересы живо ее занимали; поведение ее со Скютропом всегда бывало ровно, вернее сказать, обнаруживало растущую внимательность, все более обещавшую любовь.
ГЛАВА XI
Однажды, призванный к обеду, Скютроп нашел в гостиной друга своего мистера Траура, поэта, знакомого ему по колледжу и пользовавшегося особой благосклонностью мистера Сплина. Мистер Траур объявил, что готовится покинуть Англию, но не может этого сделать, не бросив прощального взора на Кошмарское аббатство и на глубоко чтимых друзей своих — скорбного мистера Сплина, таинственного Скютропа, возвышенного мистера Флоски и страждущего мистера Лежебока; и что всех их, а также мрачное гостеприимство меланхолического прибежища будет он вспоминать с самым глубоким чувством, на какое только способен его истерзанный дух. Каждый отвечал ему нежным сочувствием, но излияния эти прервало сообщение Ворона о том, что кушать подано.
Беседу, происходившую за бокалами вина, когда дамы удалились, мы воспроизведем далее со всегдашней нашей тщательностью.
Мистер Сплин:
— Вы покидаете Англию, мистер Траур. Сколь сладостна тоска, с какою говорим мы «прощай» старому приятелю, если вероятность свидеться вновь — один против двадцати. Так поднимем же пенные бокалы за печальную дорогу и грустью скрасим час разлуки.
Мистер Траур
— Это единственный светский обычай, какого не забывает истомленный дух.
Его преподобие мистер Горло
— Это единственная часть познаний, какую удерживает счастливо преодолевший экзамены ум.
Мистер Флоски
— Это единственный пластырь для раненого сердца.