– Мало было
Он хотел возразить, но она не дала. «Вот только не надо мне врать!» – прочеканила, задыхаясь от бешенства, и лягнула его в пах, но он успел изогнуться, и тогда она резко придвинулась к нему и вцепилась зубами в плечо.
Григор мгновенно рассвирепел. Дернулся, высвобождаясь из ее рук, повалил на спину, с силой, делая больно нежной коже бедер, развел сцепленные ноги, х-х-х, захрипела Валя, он зажал ей рот ладонью, придавил собой, проник пальцами в нее – до упора, до самого нутра, она выгнулась, всхлипнула, впилась ногтями ему в спину, засучила ногами, он чуть отстранился, но руки не убрал, надавил сильнее, она взвыла – не от боли, а от страха, что он ей там что-то повредит, – и обмякла. Внезапно, сшибая остатки разума, накатила волна нестерпимого, палящего возбуждения, накрыла с головой, обезволила и оглушила, Вале стало казаться, что она превратилась в продолжение руки Григора, в часть его тела – нужную или ненужную, можно отстричь, как прядь волос, а можно оставить, он уловил перемену в ее настроении, смягчил натиск, она судорожно вздохнула, его пальцы, словно щупальца, расползлись по ее внутренностям, достигли сердца, зажали его в железные тиски, превратив в тряпичный ком, Валя подалась навстречу, задвигалась, задавая свой ритм, высвободила из-под ладони Григора лицо, прижалась так, словно хотела раствориться в нем, задышала, жадно хватая воздух, он извлек мокрые пальцы, просунул ей в рот – она впервые ощутила свой вкус – солоновато-нежный, ошеломительно живой, широко раскинула ноги, помогая ему расположиться, он погрузился в нее – до краев, до остатка, задвигался – мощно и гневно, она изогнулась, заколотила по его спине кулаками, но не отстранилась, только повторила сквозь истому свистящим шепотом – радуешься? Он вцепился зубами в мочку ее уха и выдохнул, беспощадно и зло, в самое средоточие ее сознания: да, радуюсь.
Утром проснулись чужими друг другу людьми, позавтракали, стараясь не встречаться глазами, Марина щебетала, пересказывая свой сон, они с благодарностью слушали, поддакивая, потом Григор, накинув куртку, ушел очищать двор от снега, а Валя поставила тесто и занялась обедом, усадила дочь перебирать полбу, знала – провозится долго, но ей это было на руку, главное не оставаться одной. Григор, закончив с уборкой, вернулся в дом, заварил себе кофе, прошел в гостиную, включил телевизор, Валя наморщилась – терпеть не могла посторонний шум, но не стала ничего говорить, взялась за мясную начинку для пирога, обнаружила, что соль на исходе, снарядила дочь в магазин. Марина сначала отнекивалась, потом собиралась целую вечность, капризничала и злилась – то брюки не те, то пальто дурацкое и старомодное, Валя сердилась – одиннадцать лет, а такие запросы, отдала ей свой нарядный платок – темно-синий, с густой серебристой бахромой, Марина накинула его на плечи поверх пальто, повертелась перед зеркалом и, наконец, довольная, ушла, Валя подождала, пока калитка, скрипнув, закрылась за дочерью, прижалась лбом к инейному оконному стеклу, постояла, вбирая лбом милосердный зимний холод, голова полыхала огнем, пора проверить тесто, подумала она, но, вместо того чтобы идти на кухню, направилась в гостиную, прошла к телевизору и встала между ним и мужем, сложив на груди руки и широко расставив ноги. Он поймал ее взгляд, криво усмехнулся, поднялся. Она расстегнула пуговицы на горловине платья, задрала подол, повернулась к нему спиной – впервые не стыдясь своей неказистой наготы – тяжеловатого крупного зада, коротких крепких ног, расплывшихся щиколоток и узловатых вен, нагнулась, поймала его руки, сомкнула на своей груди, он вцепился в ее соски, она судорожно всхлипнула, ощущая, как по телу разливается удушливая истома, приняла его в себя, заскулила: сволочь, сволочь, он обхватил ее тяжелые груди ладонями, смял так, что она охнула, зашептал в затылок: заткнись, заткнись, она упрямо повторила: сссволочь… Когда дочь вернулась из магазина, прижимая к груди пачку соли и конфеты, за которые мать ее всегда нещадно ругала, но теперь не стала бы – праздники, отец приехал, – Григор курил на веранде, ловил ртом снежинки, дочь хмыкнула совсем по-взрослому: ты что, ребенок? он прижал ее к себе – румяную от мороза, родную, зарылся носом в пушистые волосы, зажмурился, прошептал бесслышно – моя, моя. После обеда вышел прогуляться, вернулся затемно, Валя не стала спрашивать, где он был, выставила пирог, заварила чаю, дочь к шести часам отпросилась погулять с подругами, она отпустила ее с легкостью, хотя раньше делала это с большой неохотой, ну что, побывал у нее, спросила у Григора, когда они остались одни, нет, ответил тот, изменившись в лице, – она села ему на колени, лицом к лицу, чуть приподнялась, полезла ему в ширинку, завозилась там рукой, выдохнула: а что так, она тебе не дала? он посмотрел ей в глаза – долгим немигающим взглядом, а потом обрезал, словно выплюнул: нет, я просто не решился зайти. Валя стянула через голову платье, расстегнула ему рубашку, прильнула ноющими сосками к его теплой груди, не отдам тебя ей, слышишь, не отдам, мне просто увидеть ее и все, прошептал он, не отводя взгляда, а вот хрен тебе, сволочь, зашипела она и вцепилась ногтями ему в лицо. Он высвободился, скрутил ее так, чтобы она не могла двигаться, встал – она скатилась кулем на пол, попыталась придержать его за ногу – он брезгливо вывернулся, вышел, завозился в прихожей, натягивая куртку, в сердцах хлопнул входной дверью, она крикнула ему вслед: зачем ты тогда вернулся, сволочь, мало тебе было тех девок?!
Рыдала, лежа на холодном полу, – заусеницы старых половиц больно царапали щеку, но она не стала подкладывать ладонь, ведь тогда душевная боль пересилила бы физическую. Поднялась, затопила баню, долго мылась, натирая каждую пядь тела кусачей мочалкой, выла, подставив лицо горячим струям воды, бессмысленно повторяла: да что с тобой такое, что с тобой такое происходит! Загрузила себя трудоемкой работой – затеяла слоеное тесто, провозилась с ним до часа ночи, убрав его на холод, долго сидела у остывающей печи, уставившись в одну точку, когда решилась прийти в спальню, Григор уже спал в любимой своей позе – на правом боку, приобняв подушку, она разделась, легла так, чтобы не задевать его, сердце билось в горле, не давало дышать, крепилась, сколько могла, но потом заплакала – вначале беззвучно глотая слезы, потом громче, прильнула мокрым лицом к его спине, он мгновенно проснулся, повернулся к ней, прижал к себе, она зарыдала теперь уже в голос, он вытер ей слезы, спросил ее же словами: да что с тобой такое происходит, она замотала головой: если бы я знала, а потом добавила сквозь рыдания: я ведь не сказать что сильно тебя люблю… я скорее терплю тебя и жизнь свою такую терплю… но отдавать этой дряни тебя не могу… это хуже пытки… много чести ей, много чести… Она-то при чем, подумал Григор, но вслух заступаться не стал, так и прижимал к себе жену, пока та, вдоволь наплакавшись, не забылась тяжелым сном. Дождавшись, когда ее дыхание станет глубоким и мирным, он вытащил затекшую руку из-под ее головы, перекатился на другой бок, закрыл глаза… Прижечь бы каленым железом ту часть сердца, что отвечает за бестолковую и болезненную привязанность. Взрослый мужик, почти сорок лет, давно уже надо было перечеркнуть прошлое, так нет же, как узнал, что Назели вернулась, вперед остальных засобирался домой.
Отношения с женой давно превратились в нудную, унизительную обязанность, и, если бы не любовь к дочери – единственному существу, к которому Григор был безгранично привязан, – он давно бы расстался с Валей, и ничто не удержало бы его с ней – ни чувство вины, ведь знал, когда женился, что не любит и не полюбит, но сделал по-своему; ни жалость – кому она будет нужна, бесплодная после тяжелых родов – врачам пришлось выпотрошить ее, словно рыбу, она места себе потом не находила и всякий раз пугалась до ужаса, когда ежемесячно, ровно в срок, организм, как будто измываясь над ней, начинал кровить (немного, и все же), – видно, по старой памяти, как-то неудачно пошутил он, чем довел ее до слез, но даже унизительное чувство жалости (но не сопереживания!) не удержало бы его рядом с ней, как не удержала бы и признательность, ведь другая бы обвиняла, а Валя никогда не опускалась до упреков, разве только замыкалась в себе и молчала, подолгу, иногда по несколько недель, впрочем, ее молчание устраивало его – он ненавидел себя за бесчувственность, но все чаще ловил себя на том, что представляет свою жизнь без нее, и та, надуманная, реальность, где не было Вали, устраивала его куда больше этой. Правда, он не сразу смирился с крахом личной жизни и первые годы старался как-то ее наладить, но безуспешно – погруженная в заботы о больной дочери, Валя его почти не замечала, а после отъезда Назели и вовсе успокоилась, уверившись в том, что теперь он от нее никуда не денется. Марине было три года, когда Григор вынужден был уехать в Россию – денег на лечение требовалось много, и заработать их на обнищавшей родине не представлялось возможным. Вслед за ним потянулись другие мужчины, и за год-полтора деревня практически ополовинилась. Несмотря на стесненные условия и ежедневный изнуряющий труд на стройке, Григор был рад своей свободе, не гнушался легкими на «подъем» девушками, первое время перебивался случайными связями, а потом завязал необременительный роман с миловидной молдавской женщиной, который продлился почти два года и закончился с ее отъездом, далее он снова обходился мимолетными связями, коим не придавал ровно никакого значения и относился как к само собой разумеющемуся – раз организм требует, значит, надо. Деньги высылал домой исправно, звонил регулярно, радовался тому, что лечение дочери дает результаты – она уже не молчала, а лопотала в трубку, ласково называя папочкой, у Григора каждый раз обрывалось сердце от безграничной, необъятной привязанности, только тебя и люблю, шептал он дочери, папочка, папочка, отзывалась она. О Назели вспоминал редко, но каждый раз – с неутихающей горечью, и чего в этой горечи было больше – любви или обиды – он не мог разобрать. Иногда она ему снилась – неизменно молодая, красивая, с густыми, распущенными по плечам волосами, он пытался подойти ближе, но не мог сдвинуться с места – ноги словно приросли к земле, протягивал руку, чтобы прикоснуться, и тогда она растворялась в воздухе, оставляя его страдать от чувства невосполнимой утраты, он просыпался, тяжело дыша, ненавидя себя за унизительную тягу к женщине, которая никогда его не любила.
О беде, обрушившейся на семью Назели, он узнал одним из первых, никак не отреагировал, поражаясь своему безразличию и даже радуясь ему, но потом стал маяться нарастающей тревогой – сердце ныло и скреблось в бок, на лбу выступала испарина, стали донимать слабость и головокружение. Он не придавал этому значения, пока однажды, оказавшись в застрявшем лифте – в строящихся домах плохо ходящие грузовые лифты были обычным делом, его не окатило волной ледяной паники, и он, задыхаясь, не рухнул на пол и, кажется, надолго потерял сознание, потому что очнулся от того, что кто-то, грубо подхватив его под мышки, выволакивал из лифта, зовя на помощь. Пришлось сходить на прием в поликлинику. Ничего опасного не обнаружив, врач прописал ему успокаивающее и витамины, но Григор, истолковав случившееся на свой лад, сразу же засобирался домой. За те несколько дней, что он спешно сдавал работу и готовился к отъезду, он лишь однажды подумал о Вале – когда, взяв дочери ноутбук, о котором она давно мечтала, спохватился и вспомнил о жене, зашел в первый попавшийся магазин и купил кофту, чтобы не возвращаться к ней с пустыми руками. О Назели, в отличие от Вали, он думал часто, правда, мысли были безрадостные и скорее раздражали, чем приносили облегчение, – Григор тяготился своей зависимостью от женщины, которую не видел десять с лишним лет. Не очень представляя, зачем это ему надо, он тем не менее намеревался встретиться с ней и поговорить, в глубине души надеясь на то, что разговор наконец-то поможет ему справиться с давними обидами. Но сердце, противясь доводам разума, принималось ныть каждый раз, когда он вспоминал ее – ту, из далекой молодости, дерзкую и прекрасную, не похожую на других салорийских девушек. Она всегда была не такой, как все, – слишком свободная, слишком своевольная. Вопреки царившим в деревне строгим нравам, не допускающим добрачных отношений даже между помолвленными парами, она пошла на близость с ним, правда – лишь однажды и, по иронии судьбы, перед самым разрывом. Григор часто вспоминал, как все произошло – неуклюже и наспех, на краю поля, которое раскинулось за ее домом, нагулявшись в лесу и вдоволь нацеловавшись (губы ее отдавали легкой кислинкой от первой, еще не успевшей толком созреть малины, они поминутно останавливались, чтобы обняться, он крепко прижимал ее к себе, она смущалась и отстранялась, ощутив его возбуждение, он привлекал ее снова и целовал дольше, чем хватало дыхания), они вышли к краю леса, тогда он рос почти впритык к деревне – все дворы можно было разглядеть как на ладони, день был жарким, но не знойным, тополя облетали пухом, от жужжания пчел кружилась голова – рядом была пасека, крашенные голубой краской пчелиные домики выглядывали из-за рослой осоки, стебли которой, высохнув в жару, издавали на ветру назойливое колючее шуршанье, пойдем? – спросила Назели, глаза ее были темны, как январская ночь, а ресницы до того густы и длинны, что он чувствовал их касание, когда целовался с ней, подожди еще чуть-чуть, хрипло прошептал он и завел ее за растущий на краю леса дуб, она прислонилась к кряжистому стволу дерева, охнула, когда чешуйчатая кора впилась в спину, но отстраняться не стала, он привалился к ней, и она потянулась к нему губами, глазами, телом. Он мало что помнил из того, что было потом, только чуть испуганный ее взгляд, жилку, бьющуюся в выемке шеи, солоноватый привкус ее кожи, сладкий запах подмышек, свою растерянность и неповоротливость, резкую боль, которую испытали оба, – она всхлипнула, но прижалась к нему сильнее, и он, подумавший остановиться, не стал этого делать, а потом они очнулись – она лежала на земле, прядь ее длинных волос запуталась в кустике чертополоха, он ее бережно отцеплял – по волоску, когда закончил, она поднялась, с недоумением провела по внутренней стороне бедра, вытирая влагу, оглянулась по сторонам и, не найдя ничего подходящего, обтерла ладонь о ствол дуба – остался недолгий влажный след, я пойду, а ты чуть погоди, чтобы не подумали чего, сказала она, не глядя на него. «Все, теперь ты насовсем моя», – сипло выговорил он, изу мившись беспомощности своего голоса, тот словно шел не из горла, а откуда-то из-под солнечного сплетения, тяжело и долго. «Насовсем твоя? – переспросила она, обернувшись к нему. – Это почему же?» «Кому ты после этого будешь еще нужна? – самодовольно хмыкнул он и сразу же, застыдившись, осекся: – Да шучу я, шучу!» Она провела ладонью по своему лбу, убирая лезущие в глаза волосы, прикусила губу. «Ладно, я пошла». Он был до того оглушен случившимся, что не смог ничего ответить, но, когда она исчезла, сразу же поднялся и вышел за ней, она почти уже добежала до своего дома, летела, словно от беды спасалась, спутанные волосы метались по спине, подол платья был выпачкан землей. С того дня она не перекинулась с ним ни словом и избегала встреч, но он, опьяненный произошедшим, не беспокоился, списывая все на стыдливость, заторопился со свадьбой, попросил мать съездить с ним в город – за обручальным кольцом. Та была не в восторге от его выбора, но перечить не стала, только вздохнула – тебе с ней жить, тебе решать. Весть о том, что Назели помолвилась с Автандилом, принесла именно обескураженная мать, он не поверил ей, подумал, что она пытается расстроить их отношения, даже бросил в лицо какие-то обидные слова, она развела руками – не веришь мне, спроси у нее. У Григора посейчас перехватывало дыхание, когда он вспомнил, как, насмехаясь над наивной попыткой матери рассорить их, спешил к дому Назели, как, не застав ее, шутливо спросил у ее старенькой бабушки о помолвке, мол, слышал, ваша внучка за другого засобиралась, и как бабушка, отводя взгляд, не стала отрицать – все так и есть, Григор-джан, три дня назад помолвились. Какие три дня, если две недели назад… Григор подавился словами, рвущимися наружу, бессмысленно повторил: какие три дня! «В прошлое воскресенье, – бесхитростно пояснила старушка и сокрушенно цокнула языком: – а в следующую субботу свадьба, что за спешка, не пойму».
Затем было много такого, о чем Григор не позволял себе вспоминать. Не потому, что стыдился своих поступков – какой спрос от вусмерть влюбленного обманутого мужчины, он или страдает на износ, или сходит с ума, – а потому, что берег себя от горькой обиды, пробуждающейся каждый раз, когда, вороша прошлое, он неизменно задавался унизительным вопросом, за что она с ним так поступила.
Возвращался он домой в уверенности, что унылая личная жизнь никаких сюрпризов преподносить не станет, разве что Валя, расстроенная появлением давнишней соперницы, будет снова отмалчиваться. Ухудшение собственного здоровья его тоже не особо беспокоило – обычное переутомление, отоспится, отдохнет, переключится на нормальную домашнюю еду, и все как рукой снимет – тут жена точно не подкачает, в бесхозяйственности и нехватке заботы ее не упрекнешь: дом всегда блестит чистотой, в шкафах и сундуках идеальный порядок, а стряпня сытная и вкусная. К перемене в настроении Вали он оказался совершенно не готов – обычно безынициативная и скучная, она встретила его с таким враждебным напором, что он растерялся, хотя очень старался виду не подавать. Его пугала беспомощность Вали – казалось, она не отдает себе отчет в своих же поступках. Раздражало ее остервенелое желание удержать его, хотя он и не собирался от нее уходить, и она отлично это знала. Он всегда был откровенен с ней, ни разу не покривил душой – даже когда делал предложение, честно признался, что не любит, просто заглушает душевную боль, она приняла его условия, только попросила никогда ее не бросать, и он обещал. Она ни разу не спрашивала, случаются ли у него мимолетные связи на стороне, не потому, что доверяла ему, а именно потому, что, если бы спросила, он бы не стал утаивать правды. В отличие от других деревенских женщин, Валя сама выбрала себе такую судьбу. Зачем же тогда возмущаться?
Григор скривил губы в горькой усмешке – до чего ты еще готов додуматься, чтобы оправдать себя? В душе зашевелилась тяжелая, неконтролируемая злоба – на себя, на жену, на Назели. Он поднялся, нашарил в темноте одежду, вышел из комнаты, стараясь ступать так, чтобы скрип половиц не разбудил Валю. Она словно почувствовала, что его нет рядом, обняла его подушку, вздохнула – отрывисто, тяжело – не отошла от рыданий. Он постоял еще немного, вбирая босыми ступнями холод остывшего пола, убедившись, что Валя не проснулась, вышел, плотно притворил за собой дверь и только потом принялся одеваться. Печь не совсем погасла, в золе еще теплились несколько горячих угольков, он развел огонь, подождал, пока тот, набравшись силы, загудит в трубе, поставил чайник. Было четыре утра, замотанная в зимний кокон деревня безмятежно спала, молчали дворовые псы, снег падал так, словно благословлял – пушистой живой стеной, каждая снежинка – дыхание неба. На печи зашумел закипающий чайник – Григор отставил его в сторону, вытащил из посудного шкафа баночку с растворимым кофе, сахар. Влез в ботинки, накинул на плечи куртку, вышел на веранду, постоял. Горячая чашка жгла ему пальцы, но он этого не чувствовал. Пошарил в кармане, достал сигарету, чиркнул зажигалкой – не сразу получилось затянуться, губы дрожали, от холода или от волнения – он не мог разобрать. Отпил, поморщился – переложил сахара. Пошел вниз по лестнице, не отдавая себе отчета в том, что делает. Кофе быстро остывал – невзирая на падающий снег, ночь была холодной. Григор направился к калитке, почти не различая дороги, сначала медленно, потом быстрее – темень стояла непроглядная, но он столько раз проходил этот путь – мысленно и наяву, что знал его наизусть, он шел размашистым шагом, расплескивая кофе, вылил его остатки у забора, оставил там чашку, протер снегом руки. Идти было долго, но казалось, он справился за считаные секунды, вышел из своего двора и сразу же очутился у дома Назели, там он выкинул окурок, который бесцельно мял в пальцах, толкнул калитку – та поддалась с неожиданной легкостью, не запирает на ночь, как-никак отшиб деревни, мало ли что может случиться, подумал он. Замешкался, лишь когда поднялся на веранду, спросил со злорадством: ну а дальше что будешь делать? А вот что, ответил себе и постучал в дверь – сначала тихо, потом громче, потом что есть мочи заколотил кулаками, давясь душной, не дающей продохнуть злобой, не заботясь об эхе, разносящем по спящей деревне шум, за тем шумом он не расслышал торопливых шагов Назели, поворота ключа в замке. Когда она распахнула дверь, он, не давая ей опомниться, ввалился в прихожую, грубо отпихнул ее – она отлетела к стене, ударилась плечом, вскрикнула, вжалась в угол, он пошел на нее, тяжело дыша, почему-то прихрамывая, мотал головой, словно контуженый, она выставила вперед руку с мольбой – Григор! он, услышав свое имя, заскрежетал зубами, отшвырнул ее протянутую руку, надвинулся на нее, выплюнул, сипя и задыхаясь от боли и бессилия слова, которые многажды повторял, не получая ответа: за что ты со мной так, за что?
Новый год деревня встречала с традиционным праздничным размахом, с ломящимися от многочисленных блюд столами, с обязательными посиделками у родственников и соседей. В парадной круговерти никто не заметил отсутствия Назели, лишь вечером первого января старая Ано, завернув в полотенце четвертинку орехового пирога, засобиралась к ней в гости. Она заподозрила неладное сразу, как только увидела не до конца притворенную входную дверь. В узкую щель успело замести крохотную пирамидку снега, стылый дом ответил на ее зов молчанием, а заглянув на кухню, она не сумела сдержать испуганного вскрика, увидев опрокинутый обеденный стол и усыпанный осколками побитой посуды пол. Выронив сверток с угощением, она заголосила: «Назели-джан, Назели-джан?» и побрела по дому, подслеповато нащупывая в темноте выключатели. Комнаты озарялись светом – одна, вторая, третья, было холодно и тихо, как в глубоком погребе, дойдя до спальни, старенькая Ано постояла на пороге, набираясь решимости и унимая сердцебиение, потом толкнула дверь и, заглянув туда, немного успокоилась, не застав разгрома. Назели лежала в постели, накрывшись с головой, Ано подняла край одеяла и ахнула, разглядев ее состояние: заплывший глаз, на виске огромная, величиной с куриное яйцо, шишка, руки в глубоких царапинах.
– Дочка, кто с тобой так, кто с тобой… – запричитала она.
Назели, услышав ее голос, вынырнула на секунду из беспамятства, прохрипела:
– Я сама… упала… ударилась…
– Да какое «я сама»! Кто так падает! – всплеснула руками старенькая Ано, приложила ладонь к ее лбу и отдернула – он был до того горячим, что казалось – сейчас заполыхает.
Времени было в обрез. Найдя телефон и молясь, чтобы сын оказался дома, она набрала номер, вскрикнула от радости, услышав в трубке его голос, попросила принести лекарства. К тому времени, когда прибежал запыхавшийся сын, она успела немного сбить температуру, протерев тело Назели винным уксусом. Белья на ней не оказалось, между ног натекло крови – Ано не смогла сдержать слез, разглядывая кровоподтеки на внутренней стороне ее бедер, когда стукнула входная дверь, она вышла к сыну, попросила затопить дровяную печь и нагреть воды, на его удивленный возглас, кто так разгромил кухню, ответила словами Назели: это она, упала, опрокинула на себя стол, сильно поранилась осколками. Сын затопил печь, разогрел воду, поскребся в дверь спальни, но Ано не дала ему войти, объяснив это тем, что у Назели лихорадка и, кажется, вирус, и она не хочет, чтобы сын тоже заразился. Она замотала голову Назели своим платком так, чтоб не видно было лица, завернула ее в одеяло, удивляясь силе своих дряхлых рук, сдернула с кровати и спрятала испачканную кровью простыню и лишь после этого кликнула сына и попросила перенести больную на кухню. Тот безропотно выполнил ее просьбу, уложил Назели на топчан, хотел было остаться, но мать не дала – иди, дальше я сама справлюсь. Она налила в таз теплой воды, смочила полотенце и, как могла, умыла Назели, потом еще раз натерла ей тело уксусом, приговаривая: «бедная моя, бедная моя». Назели еле слышно дышала, с тихим всхлипом втягивая воздух, была уже в сознании, но молчала, только морщилась, когда уксус попадал в царапины. Ано напоила ее сладким чаем, дала жаропонижающее, подоткнула со всех сторон одеяло – спи! Назели послушно закрыла глаза. Пока она дремала, Ано убралась на кухне – подмела и вымыла пол, выкинула осколки битой посуды. Несколько раз, прерывая работу, прикладывалась губами ко лбу Назели, надеясь, что жар спал, но он держался, это хорошо, значит, организм борется, каждый раз приговаривала Ано, не очень понимая, кого утешает – себя или ее. Ушла она поздно, затопив печь с таким расчетом, чтобы тепло продержалось как можно дольше, и убедившись, что Назели крепко спит. Вернулась на самом рассвете. Ночью ударил мороз, воздух казался аж заиндевевшим, царапал горло и холодил лицо, хмельная от праздников деревня спала беспробудным сном, и даже голосистым петухам было не до утреннего перекрика – коротко кукарекнув, они тут же притихали. Назели проснулась на стук открываемой двери, приподнялась на локте, ну, как ты себя чувствуешь? – спросила старая Ано нарочито беззаботным голосом.
– Лучше, – ответила одними губами Назели.
Ано приложила ладонь к ее лбу, вздохнула – температура держалась. Отек на виске чуть сошел, но глаз не открывался.
– Сейчас все сделаем. – Она подкинула в печь дров, заварила чаю, соорудила два бутерброда с маслом и медом. Накормила Назели, дала лекарств. Обработала ранки, приложила к виску компресс, еще раз обтерла уксусом.
Назели безропотно подчинялась – жевала хлеб, глотала таблетки, подставляла руки и ноги, когда старая Ано, кряхтя, обтирала ее тело остро пахнущей уксусом тряпицей. Приговаривала шепотом: «спасибо, спасибо».