Здесь смешаны две проблемы. Одна проблема касается того, способны ли родители «отпустить» своего ребенка: это приходится делать всем родителям, но глухого ребенка в самостоятельное плавание приходится отпускать раньше. Другая проблема касается сообщества глухих. Глухого ребенка не следует «защищать» от сообщества глухих. Оно не лелеет планов похищения ребенка у родителей. Напротив, именно глухое сообщество может предоставить в распоряжение ребенка ресурсы, недоступные его слышащим родителям. Сообщество глухих может многим помочь ребенку (в сотрудничестве с его родителями), оно может обучить ребенка языку и способствовать его разностороннему развитию. Для того чтобы это понять, от родителей требуется большая душевная щедрость: снять с ребенка оковы своей опеки, перестать навязывать ему свои собственные желания и потребности, дать свободу и независимость, позволить стать свободным, хотя и не таким, как они, человеком. Глухой ребенок нуждается в двойной идентичности. Если разрешить ее ребенку, то в ответ родители получат уважение и любовь. Запрет же приведет к отчуждению, о котором пишут Шейн и Моу.
114
Мы, конечно, можем только гадать о путях происхождения языка – языка жестов или языка устного – или выдвигать гипотезы, которые не поддаются ни подтверждению, ни опровержению. В XIX веке спекуляции на эту тему приняли такой размах, что Парижское лингвистическое общество в 1866 году перестало рассматривать статьи и доклады по этому предмету. Но теперь палеолингвистика стала полноправной наукой и мы располагаем данными, которых не было в XIX веке. Есть данные о доисторическом происхождении языка жестов. Так, во всяком случае, называется статья Стокоу, напечатанная в 1974 году, «Двигательные знаки как первичная форма языка» (см. также:
Получены интригующие прямые наблюдения жестового общения между (слышащей) матерью и ее ребенком до развития у последнего речи (см.:
115
Леви-Брюль, рассматривая ментальность «примитивных» народов (под термином «примитивные» он подразумевает более первобытный или более ранний характер их бытия, но ни в коем случае не подчеркивает их низкое развитие или ребяческое восприятие действительности), говорит о «собирательных представлениях», являющихся центральными в их языке, ориентации и восприятии окружающего. Эти представления кардинальным образом отличаются от абстрактных концепций – они «представляют собой более сложные состояния, в которых эмоциональные и двигательные элементы являются интегральными частями представления». Леви-Брюль говорит также об «образах-концепциях», которые не расчленяются и не поддаются расчленению. Такие образы-концепции имеют выраженную зрительно-пространственную природу, они описывают «форму и контур, положение, движение, способ действия, место предмета в пространстве – во всяком случае, все это можно чувственно воспринять и изобразить». Леви-Брюль исследует широко распространенное развитие языка жестов среди слышащих, языка, параллельного языку устному и идентичного последнему по структуре: «Эти два языка, знаки которых чрезвычайно отличны друг от друга, – членораздельные звуки и жесты, но одновременно едины по своей структуре и способу интерпретации предметов, действий, условий. Оба языка имеют в своем распоряжении большое число отчетливо оформленных зрительно-двигательных ассоциаций, которые всплывают в памяти сразу, как только их описывают». Здесь Леви-Брюль говорит о «мануальных понятиях»: «движениях рук, в которых нераздельно соединены язык и мышление».
Справедливо и то, что, когда дело доходит (как называет это Леви-Брюль) «до перехода к умственной деятельности высшего типа», этот абсолютно конкретный язык с его картинной живостью, точными «образами-концепциями» уступает место абсолютно лишенному всякой картинности (можно сказать, пресному) языку абстрактных обобщающих концепций. (Точно так же Сикар поведал нам о необходимости для Массье оставить свои метафоры и обратиться к более абстрактным, обобщающим определениям-прилагательным.)
В молодости и Выготский, и Лурия испытали сильное влияние Леви-Брюля и представили сходные (хотя и более точно исследованные) примеры такого перехода «примитивной» деревенской культуры на более высокую ступень после «социализации» и «советизации» в 20-е годы:
«Этот [конкретный] способ мышления претерпевает коренную трансформацию после того, как изменились условия жизни людей… Слова становятся средствами выражения абстракции и обобщения. На этой стадии народ отбрасывает графическое мышление и начинает кодифицировать идеи с помощью концептуальных схем… Люди преодолевают – со временем – свою склонность мыслить зрительными образами» (
При чтении работ Леви-Брюля и раннего Лурии не можешь отделаться от какого-то чувства неловкости, так как в этих работах «конкретное» изображается как «примитивное», как нечто, что должно быть заменено восхождением к абстракции (такой подход действительно был широко распространен в неврологии и психологии XIX века). В настоящее время считают, что нельзя делить мышление на конкретное и абстрактное, полагая эти свойства взаимоисключающими, и считать, что конкретное должно быть оставлено при восхождении к абстрактному. Необходимо аккуратнее делить конкретное и абстрактное, определяя их в понятиях соподчиненности или подчиненности.
Такое адекватное (в отличие от традиционного в то время) представление об абстрактности характерно для суждений Выготского о языке и сознании, для его видения прогресса как способности к наложению главенствующих структур на структуры подчиненные, когда первые за счет своей более широкой перспективы включают в себя вторые.
«Новые, высшие концепции [в свою очередь] преобразуют значение низших, ребенок не должен перестраивать все свои прежние понятия, когда новая структура интегрируется в его мышление, эта новая структура постепенно распространяется на старые понятия по мере того, как они включаются в интеллектуальные операции высшего типа».
Подобный образ использует и Эйнштейн, правда, в отношении к созданию теорий: «Создание новой теории не предусматривает уничтожения старой постройки и возведения на ее месте небоскреба. Скорее это восхождение в гору, по мере которого открывается все более широкий вид».
При таком понимании абстрагирование, обобщение или теоретизирование не приводят к утрате конкретного, скорее наоборот. По мере того как конкретика воспринимается со все более высокой точки зрения, она становится богаче, неожиданно открываются ее неведомые прежде связи; она концентрируется, приобретает смысл, какого не имела прежде. Недаром у зрелого Лурии мы находим положение о том, что наука «восходит к конкретному знанию».
Красота языка, в частности, красота языка жестов, в этом отношении похожа на красоту теории. Изучение конкретного предмета приводит к обобщениям, но через обобщения мы начинаем лучше понимать конкретное, оно становится ярче и четче. Это новое обретение и обновление конкретного знания силой абстракции запечатлено на примере такого образного и конкретного языка, каким является язык жестов.
116
Человек может быть очень близок к сообществу глухих и даже стать его членом, не будучи сам глухим. Самая главная предпосылка, помимо симпатии к глухим и знания их жизни, – это беглое владение языком жестов. Вероятно, единственные слышащие люди, которые до сих пор считались полноправными членами сообщества глухих, – это слышащие дети глухих родителей, для которых язык жестов является родным с детства. Так, например, обстоит дело с доктором Генри Клоппингом, любимым студентами директором Калифорнийской школы для глухих во Фримонте. Один из бывших студентов Галлоде сказал мне о нем: «Он Глухой, несмотря на то что хорошо слышит».
117
При общении глухих носителей языка жестов были выработаны правила, продиктованные отличием зрения от слуха. Зрение более специфично, чем слух, – можно переместить взгляд, сосредоточить его на каком-то одном объекте, можно (в буквальном и переносном смысле) закрыть глаза, в то время как невозможно переместить слух, сосредоточить его на одном из множества звучащих с одинаковой громкостью источников или «закрыть» уши. Общение на языке жестов можно уподобить сфокусированному лазерному лучу, попеременно направляемому от одного говорящего к другому. Передача зрительной информации при общении на языке жестов передается целенаправленно собеседнику, а не во все стороны, как при акустическом общении. Таким образом, если за столом сидят двенадцать человек, то они могут вести одновременно шесть полноценных разговоров, совершенно не мешая друг другу. В помещении, заполненном глухими, нет «шума» (зрительного шума) благодаря узкой направленности зримых голосов и зрительного внимания. Точно так же (это становится особенно наглядно в огромном студенческом баре университета Галлоде на банкетах и собраниях, где мне довелось присутствовать) на языке жестов можно общаться с человеком, находящимся в противоположном конце зала, забитого людьми. Перекрикиваться голосом на таком расстоянии было бы затруднительно и неприлично.
В этикете глухих есть некоторые пункты, которые могут показаться странными слышащему человеку: надо внимательно следить за направлением взглядов и зрительными контактами, за тем, чтобы не пройти случайно между двумя общающимися между собой людьми и не прервать их беседу. Этикет глухих допускает прикосновение к плечу и разрешает показывать пальцами на предметы, что недопустимо в общении слышащих. Кроме того, оглядывая зал, где собралось, скажем, три сотни человек, надо проследить за тем, чтобы ни у кого не сложилось впечатление: вы «подсматриваете», что говорят другие.