Палец ослабел, и курок тихо лег в свое гнездо, без выстрела. Наган уполз обратно в кобуру. Екимов чувствовал себя так, будто протащил тяжеленный мешок. И вдруг скинул его. Стало легко. Спокойно стало. Он не поругал имени родителей. И своего не поругал. Бог весть как там будет. Он не отдаст золота белякам. Но не так. Не так.
Медлявский обернулся.
— Что встал-то?
— Да… — С улыбкой непонятно отмахнул рукой Екимов.
И стал догонять.
Он скользил по склону, по неукладистым камням. И было легко. И он думал, — ладно долг, оставим, — но как много подлости делает человек со страху? Он ведь тоже чуть не пошел у страха на поводу. Когда подумал, что Медлявский подумает о том же, о чем думал сам. Страх, — как черное зеркало. Не видишь ты в нем другого. Себя видишь. Свою потаенное нутро. И тогда делаешь то, чего бы не сделал, если б не боялся. А иногда, нужно просто поверить человеку. Медлявский спокойно повернулся к нему спиной. Может тем себя и спас. Теперь и он, Екимов, может повернутся. Иногда достаточно запустить цепочку. Может, с этого и начнется новый мир?
Так они спустились почти до середины. Екимов улыбался. Путь расширился, и он с легкой душой обогнал Медлявского, хлопнув того по плечу. Солнце светило, искря по снегу. И Екимов спокойно пошел к Медлявскому спиной. Это было доброе чувство.
Боль была краткой, мимолетной, будто тень за грудиной. И тут же все онемело, и только через миг Екимов услышал выстрел. «Ах он!…» Екимову стало люто гневно. Он попытался обернуться к Медлявскому, достать кобуру. Пальцы бессильно скользнули? Или он их даже не смог поднять? Но каким-то чудом, уже подламываясь в ногах на склоне, он обернулся. Только небо с землей завалились набок, и удара о камни Екимов не почувствовал. Но все же увидел Медлявского: тот застыл пригнувшись, ошеломленный до круглых глаз, — и оружия в его руках не было.
«Не он» — подумал Екимов. И в этой мысли было все. И стыд, что подумал худо, и облегчение. И радость. Екимов почувствовал, как губы растянула улыбка. А за этой мыслью бежала другая, — раз не он, — значит враг. И, значит, надо… Но эта мысль следа на лице Екимова уже не оставила. Он умер.
Мы прошли распадок, и вышли к скале. Остановились, задрав головы.
— Так. — Иван замялся. — Нам теперь…
— Туда, — показал я, рукой.
— Что? Почему?
— Потому что я служил в горных стрелках, Ваня, — объяснил я. — Вот здесь эрозия, от подножья почти до вершины. Пологая тропа. Лучший способ забраться наверх. Тут даже никакого снаряжения не надо. Дуйте за мной, салаги.
Я решительно зашагал вверх. Здесь был еще земляной покров, обступившее со всех сторон скалу море мха. Уже подбираясь к чистым камням, я поскользнулся, и едва не загремел. Взглянул под ногу: подошва скользнула, и разорвала ковер мха, обнажив, что было под ним. Снизу из прорехи, на меня глянул старый темный человеческий череп. Мох заменил ему исчезнувшие волосы. Рядом валялся ветхий околыш фуражки.
— Еще один, — сказал Иван. — Они тут как грибы растут…
Я осторожно положил околыш мертвецу на голову.
— Пошли. Нас ждет подъем.
Выстрел! Мышечная память едва не бросила правую руку Гущина вниз — рефлекторное движение для перезарядки привычного «Винчестера». Но он тут же осознал, что сейчас в его руках была взятая с мертвеца мосинская винтовка. Он подхватил яблоко рукояти затвора, и осатанело дернул его вверх, и назад, выбрасывая гильзу. Резко дослал патрон, и снова вложился в мерзлый приклад. Дохлая красная гнида уже катилась по склону вниз, безжизненным кулем. А сволочь-Медлявский, все еще стоял застыв, лихорадочно бросая короткие взгляды вокруг, пытаясь стащить с плеча винтовку. Гущин вполне понимал замешательство, Медлявского: он поймал его на идеальной засаде. Куда бежать? Обратно вверх по скале, — медленно. Вниз — по-пустому, лишенному деревьев склону, навстречу самому Гущину. Жить предателю оставалось не дольше, чем нужно чтоб совместить мушку и целик на его силуэте. Гущин повел стволом.
Все рухнуло. Обрушились самые крепкие устои. Мир перевернулся, и сошел с ума. Мир сползал к этому давно. Начиная с довоенного времени, которое теперь — всего несколько лет спустя — казалось давно потерянным золотым веком. Бойня Великой Войны, повыбила из Гущина юношеский романтизм, но у него еще оставалась вера, в армию, в офицерский корпус, в боевое братство. Гражданская война подламывала, но он держался. А потом, его, Гущина, — сдали. Отправили умирать в тайгу, за… ящики груженные худой обувью и камнями. Когда Гущин увидел содержимое ящиков, в нем словно что-то подломилось. Что-то стало очень хрупким, растресканным, готовым осыпаться при малейшем толчке. И когда Медлявский, — последний оставшийся в живых товарищ, навел на него ствол, ради красного… Не осталось ничего. Совсем ничего. Кроме инстинкта жизни.