Хаунд оскалился, скрипнул клыками, прикусил рукав плаща, стараясь сдержать вспыхнувшую в душе злобу, которую можно было потушить только одним средством – кровью гребаного Чифа, уже приехавшего к месту встречи.
Город у реки (Memoriam)
Жизнь возвращалась. Это дядюшка Тойво видел собственными глазами.
Иногда рыбаки вылавливали почти обычную рыбу. Жители водной колонии Зелененького, первыми добравшиеся до города после падения Рубежа, привозили самых простых раков, не больше ладони в длину. Хотя, конечно, опасных тварей в Волге водилось по-прежнему много.
Как-то раз над дядюшкой Тойво пролетел клин красивых белых птиц. Он долго смотрел им вслед, смотрел, надеясь, что не ошибся. Такое с ним случалось редко, но в такие моменты ему хотелось бросить все, собрать мешок, взять карабин и патроны, сесть в давно ожидавшую своего часа лодку с палаткой, мачтой и веслами, забрать семью и уйти по реке вверх – уйти домой по остаткам каналов, через павшую Москву, через Питер.
Ему жутко хотелось увидеть родные березы, клюкву и морошку, зеркала сотен озер…
Потом дядюшке Тойво становилось стыдно за такие мысли, и он уходил в Город, злой на всех и на себя самого. Бродил несколько дней, пытаясь унять раздражение. С таким настроем обычно ничего хорошего не выходило. Кроме охоты.
Охотиться в Городе ему даже нравилось. Как ни постаралась Волна, многие дома выстояли, пусть и обросли илом, засохшим в корку, и ракушками.
Дядюшка, памятуя о старом добром Ляминкайнене, великом охотнике Калевалы, всегда старался поступать по совести даже там, в страшном городе, и с любой добычей на его пути: будь то сталкер, просто какой-то неизвестный человек, забредший сюда по незнанию, или даже мутант. Только мэргов дядюшка Тойво расстреливал без всякого уважения, со спины, издалека и… Он и впрямь их не любил.
Таясь в узких двориках Фрунзе или Молодогвардейской, начинавшихся сразу после огромной пустоты площади Куйбышева, дядюшка Тойво дожидался неосторожного звука тех, кто должен был помочь ему избавиться от страшной жажды выпускать чужую кровь. И он заранее приносил небольшую жертву, зарезая поросенка или пару птиц.
Жертва искупала забранные жизни, просто попавшиеся на пути дядюшки Тойво, выпускавшего злость на улицах Города. У самой жертвы он тоже просил прощения, чувствуя, как с убегающим внутренним теплом умирающих из него самого выходит вся чернота.
Иногда он оставался тут на ночь. Дядюшка Тойво, морщась от головной боли, забирался поглубже в Город, пил рыжие пилюли, которые приносил средний со Спортивной, и терпел. Боль отступала с появлением в небе тускло-серебряной красавицы, неожиданно выныривающей из темноты.
Она выходила, разогнав мрак, и Город становился еще загадочнее. Возвышался перед дядюшкой Тойво ломаными линиями развалин и темнеющими громадами уцелевших зданий. В этом, совершенно ином, ночном городе просыпалась самая странная и интересная добыча. Выползала откуда-то из тайных подземных ходов, пряталась в дрожащих под луной тенях и сама начинала искать его, не совсем человеческое, тепло.
Дядюшка Тойво любил охотиться в старом городе…
Он начинался от того самого первого макдака, если разбираться. Совершенно не прятался от Арцыбушевской, где старые деревянные дома стояли себе, смотрели окнами на пробегающие трамваи и неторопливо идущих людей. Но…
На самом деле Город раскрывался от памятника Чапаеву и драмтеатра, Струкачей, первого городского парка, лежащего чуть ниже, и, конечно, пивзавода, краснеющего полуторавековыми корпусами вдоль Волги. И если набережная тянула к себе сразу, то Город принимал позже, но совершенно иначе.
Старый Город, как почти любой провинциальный губернский, очень похож был на своих собратьев. Здесь можно было увидеть обязательные капители и колонны, грустно смотрящие вниз кариатиды и суровые маски греческих трагедий, так живописно вырезанные или отлитые почти двести лет назад из алебастра.
Да, в Самаре много было красиво-старого, нужно было только уметь разглядеть и, иногда, найти эту красоту. Смешно, но не все те, кто родились и выросли тут, знали о маленьких незаметных бриллиантах своей родины.
Костел… костел сложно было не заметить.
Ломаные готичные шпили польского храма, выстроенного до революции, манили сфотографироваться на его фоне всех приезжих. Темно-рыжий кирпич, подогнанный один к одному, казался живым, странная мозаика над стрельчатым входом пугала и притягивала пустым пятном на месте лица Мадонны. Огромные прозрачные окна, впускающие солнце, заливали костел светом, наполняли звоном сам воздух.