Сперва Вагнер дал дому название Эргерсхайм («дом раздражения») из-за тех чувств, что испытал в ходе строительства, но для потомков такое грубое наименование не подходило. Как-то вечером, когда он стоял на балконе под серебристой луной, положив руку на запястье Козимы, они смотрели на обширную огороженную могилу в саду, где собирались провести вместе вечность, не забыв и о любимых собаках (первым там был похоронен Русс, опередивший своего хозяина), и он решил переименовать дом в Ванфрид («свобода от иллюзий»).
На массивном здании Ванфрида были высечены надписи:
По своему стилю и характеру Ванфрид разительно отличался от романтически уединенного и интимного Трибшена. Вотан-Вагнер построил свою Вальхаллу-Ванфрид как приют богов. Квадратный в плане, чрезвычайно солидный, дом больше напоминал не жилое помещение, а городскую ратушу. Мрачный фасад, облицованный огромными каменными блоками, был почти лишен орнамента. Все внимание приковывал к себе полукруглый балкон, напоминающий балкон римского папы. Здесь Вагнер мог появляться в торжественных случаях – на премьерах, на дне рождения или просто чтобы радостно помахать рукой марширующим ансамблям, играющим отрывки из его опер.
«Человеку, который доставляет удовольствие тысячам людей, позволительны свои удовольствия», – сказал он. При всех своих революционных устремлениях он выстроил себе дворец в королевских традициях подавляющей архитектуры.
Посетитель входил в расположенную в центре фасада дверь, украшенную гербом из витражного стекла и аллегорической картиной «Искусства будущего», моделью для которой послужил пятилетний Зигфрид Вагнер. Просторный холл простирался на все этажи дома и освещался естественным светом. Вдоль красных стен в неогреческом стиле был выставлен целый пантеон мраморных бюстов домашних божеств – как мифических, так и реальных: здесь были Зигфрид, Тангейзер, Тристан, Лоэнгрин, Лист и король Людвиг. Сами Вагнер и Козима стояли на таких пьедесталах, с которых можно было смотреть на всех сверху вниз.
В холле, достаточно вместительном для прослушиваний и репетиций, Ницше узнал особым образом модифицированное бехштайновское пианино – подарок короля Людвига. В Трибшене оно занимало большую часть маленького зеленого кабинета – мыслительного центра дома. Здесь же его отодвигал на второй план огромный орган – подарок из США. Проходя по холлу в высокие двери, посетитель попадал в комнату еще больших размеров – площадью в сотню квадратных метров. Здесь располагались семейная гостиная и библиотека. Ее интерьер был разработан мюнхенским скульптором Лоренцем Гедоном, одним из любимых декораторов короля Людвига, специалистом по сплаву неосредневекового и необарочного стилей. Книжные полки, украшенные резьбой, занимали две трети высоты комнаты. С глубокого кессонного потолка свисала монструозных размеров люстра. Вдоль внешней кромки потолка шел ярко раскрашенный фриз с гербами всех городов, где существовали Вагнеровские общества. Широкая полоса между верхними книжными полками и многоцветьем гербов была ярко декорирована цветочными обоями, на которых висели портреты членов семьи и других важных персон. Дальний конец комнаты, противоположный входным дверям, продолжался одноэтажной полукруглой ротондой, крыша которой служила полом тому самому балкону. Окна во всю стену, чрезмерно густо задрапированные атласом и бархатом, дугой обтекали еще одно большое фортепиано – подарок от нью-йоркской фирмы Steinway and Sons. Когда Вагнер по вечерам садился поиграть для семьи, он видел не величественные вершины Риги и Пилатуса, как в Трибшене. Здесь его взору представлялась совершенно иная картина – зеленая садовая аллея, которая вела к рукотворному величию его собственной могилы.
В первый вечер Ницше в Ванфриде Вагнер сел за пианино, чтобы развлечь своих гостей темой рейнских дев из «Сумерек богов». Возможно, стремясь подсознательно нивелировать монументально-величественный дух Ванфрида, Ницше записал ноты «Триумфальной песни» Брамса, которую он слышал на концерте и которая произвела на него большое впечатление. Вряд ли можно было поступить более бестактно. Десять лет назад Вагнер и Брамс поссорились из-за возвращения рукописной партитуры «Тангейзера», которую Вагнер требовал назад. Небольшая стычка переросла со временем в затяжной конфликт. Когда Вагнер, сидя в своем великолепном зале, взглянул на записанные Ницше ноты, он громко захохотал, объяснив, что Брамс вообще ничего не понимает в
Оба оплакивали утрату былых тесных отношений. Ницше теперь был не единственным компаньоном маэстро, а всего лишь одной из фигур в огромной международной толпе, беспрестанно текущей по обширным, с гулким эхом залам Ванфрида по делам завершения проекта. Первый фестиваль был запланирован на следующий год. Времени оставалось невероятно мало: нужно было закончить строительство, произвести последнюю оркестровку партитуры, а также найти и нанять актеров и провести с ними репетиции. При этом актеры должны были уметь и играть, и петь на героическом уровне. В итоге все заняло на год больше времени: первый фестиваль состоялся летом 1876 года.
Во время визита Ницше Ванфрид постоянно оглашался вагнеровскими темами: их насвистывали, распевали, играли и даже пели йодлем потенциальные валькирии, девы Рейна, боги и смертные. На прием приходили толстосумы; в доме кормили и нахваливали городских старейшин. Декорации расстилали и сворачивали. К концу недели между Вагнером и забытым хозяевами Ницше отношения стали такими холодными, что тот намеренно оскорбил Вагнера, грубо сказав, что немецкий язык не доставляет ему никакого удовольствия и что лучше бы говорить на латыни. Он уехал в конце недели, увозя с собой испорченные нервы, напряжение и бессонницу. «Тиран, – записал он в дневнике, – не признает никакой индивидуальности, кроме своей собственной и, возможно, самых верных друзей. Очень опасаюсь за Вагнера» [19].
Ему мало на что можно было надеяться и по возвращении в Базель: тридцатый день рождения прошел чрезвычайно скромно. Лучшим подарком стало прибытие тридцати экземпляров только что отпечатанного «Несвоевременного размышления» – «Шопенгауэр как воспитатель». Он переслал один экземпляр Вагнеру, который тут же откликнулся поздравительной телеграммой: «Прекрасно и глубоко. Совершенно новое и смелое толкование Канта. Понять смогут лишь одержимые» [20]. Понравилась книга и Гансу фон Бюлову. Его восторженное благодарственное послание в какой-то мере помогло наладить отношения, испорченные резкой критикой композиторских опытов Ницше. Фон Бюлов находил книгу блестящей и считал, что Бисмарку, возможно, стоит процитировать отдельные удачные места в парламенте.
Ницше тут же почувствовал себя лучше и даже смог поехать на Рождество домой в Наумбург. Он не стал брать с собой книги – только партитуры своих музыкальных сочинений. Он провел счастливые праздники и укрепился в вере в свой музыкальный талант: переписывал и улучшал пьесы и играл их Франциске и Элизабет, составлявшим восторженную аудиторию. Во время этого краткого музыкального интермеццо даже наумбургские проповеди не смогли испортить его хорошего настроения или здоровья, хотя беспокоиться было о чем: глава управляющего совета Базельского университета, Вильгельм Фишер-Бильфингер, в тот год умер. А именно он некогда рекомендовал Ницше на должность профессора и с тех пор выступал его наставником и защитником. Длительные перерывы в преподавании, вызванные болезнями, не позволяли Ницше вносить значительный вклад в работу университета, а противоречивые публикации едва ли способствовали славе учебного заведения. Однако он пребывал в хорошем настроении, что, возможно, как-то было связано с идеей, которую он проводил в «Размышлении» о Шопенгауэре: только свобода способна выпустить на волю гения; только философ, не связанный ни с какой организацией, может стать подлинным мыслителем. Такую свободу и мог обеспечить ему разрыв с Базелем.
Козима написала Ницше восхитительно тактичное и свидетельствующее о прекрасных манерах послание, в котором рассказывала, что им с Вагнером предстоит отправиться в новую поездку для сбора средств – на сей раз в Вену. И никому они не доверили бы с такой радостью самые бесценные свои сокровища – детей, – как Элизабет. Не согласилась бы она взять на себя бремя проживания в Ванфриде и стать матерью их дочерям и маленькому Зигфриду, пока сами они будут в Вене? Не будет ли невежливым попросить Ницше сделать это предложение сестре? Франциска только буркнула в ответ на просьбу потратить время ее дочери таким сомнительным образом, но Элизабет препятствий не видела. Это был шаг вверх по социальной лестнице. В ходе визита она укрепилась в доме на положении кого-то большего, чем служанка, но меньшего, чем подруга, став кем-то вроде фрейлины.
Зима 1874/75 года была холодной и снежной. С декабря по февраль Ницше сильно болел. К счастью, в то время у него была лишь легкая работа для школы – Педагогиума. Он все больше думал о следующем «Несвоевременном размышлении», темой которого, по его решению, должно было стать искусство. Основанием послужат впечатления от личного общения с Вагнером. Но прежде чем он смог претворить этот план в жизнь, его ожидали два «землетрясения души», из-за которых его здоровье пошатнулось до конца года.
Первое было связано с Генрихом Ромундтом – его близким другом и секретарем из «Ядовитой хижины», которого он считал едва ли не продолжением себя самого. Ромундт внезапно объявил, что собирается стать католическим священником. Ницше чувствовал себя глубоко уязвленным. Не рехнулся ли Ромундт? Возможно, еще не поздно его вылечить – например, холодными ваннами? И почему из всех конфессий Ромундт выбрал именно католичество? Ведь это самая абсурдная из христианских церквей – со всеми этими суеверными поклонениями мощам и продажей индульгенций. Всего пятью годами ранее католики превзошли свои же средневековые нелепости, объявив о непогрешимости папы. Католичество можно было сравнить с колокольчиками на шутовском колпаке. Так-то Ромундт отплатил за годы тесной дружбы, за совместные рассуждения и философствования?
Те немногие недели, что Ромундт оставался в Базеле, были болезненны для всех участников. Ромундт чуть не плакал и не мог связно объясниться. Ницше ничего не понимал и был вне себя от ярости. В тот день, когда Ромундт уезжал в семинарию, Ницше и Овербек провожали его до вокзала. Он продолжал умолять простить его. Когда носильщики закрыли двери поезда, он боролся с окном, пытаясь опустить его и что-то сказать стоящим на платформе. Окно не поддавалось, и последнее, что они запомнили, были его мучительные физические усилия что-то им крикнуть. Они так ничего и не услышали. Поезд медленно отправился.
У Ницше сразу же началась головная боль, которая продлилась тридцать часов и сопровождалась рвотой.
Второе душевное потрясение исходило от другого соседа по «Ядовитой хижине». Франц Овербек обручился и собрался жениться. Ромундт оставил Ницше ради религиозного суеверия, Овербек оставляет его ради любви. Останется ли с ним кто-то из тех, на кого он так рассчитывал? Только мать и сестра – невеселая перспектива. Но любовь может исцелить от одиночества. Он решил последовать примеру Овербека и пуститься в небольшое романтическое приключение.
В апреле 1876 года он прослышал, что некая графиня Диодати из Женевы перевела на французский язык «Рождение трагедии». Это стоило того, чтобы с нею встретиться. Он сел на поезд. По прибытии он узнал, что графиня заперта в сумасшедшем доме, но съездил он не зря: удалось возобновить знакомство с Гуго фон Зенгером, директором Женевского оркестра и пламенным вагнерианцем. Зенгер давал уроки игры на фортепиано. Среди его учеников было эфирное двадцатитрехлетнее создание, пользовавшееся всеобщим восхищением за нежность и красоту. Она была ливонкой [29], звали ее Матильда Трампедах.
Ницше пробыл в Женеве всего неделю. В его списке приоритетов одним из первых номеров значилось паломничество на виллу Диодати, где некогда жил Байрон. Матильда составила ему компанию. Во время поездки в экипаже вдоль берега озера Ницше рассуждал на байроновскую тему свободы от угнетения. Матильда внезапно прервала его, заявив, что ей всегда кажется странным, что люди так много времени и сил тратят на устранение внешних ограничений, хотя подлинно важны лишь ограничения внутренние.
Это замечание воспламенило Ницше. Когда они вернулись в Женеву, он сел за фортепиано, чтобы подарить ей одну из своих взволнованных и драматических импровизаций. Окончив играть, он наклонился к ее руке и многозначительно на нее посмотрел. Затем он отправился наверх, чтобы написать ей предложение руки и сердца.