— Мне кажется, ты чересчур агрессивен. Они тебе что-нибудь сделали?
— Точно не могу сказать. Они раздражают меня, вот и все.
Я налил себе еще стаканчик, но уже чистой водки. Марта выглядела до того безгрешной, до того безучастной, что просто оторопь брала: как она может так притворяться? А что, если у нее и впрямь есть сестра-близнец? Я ухватился за эту утлую надежду, как хватается за соломинку утопающий. Но надежда тут же растаяла, потому что мне припомнился ее разговор с неизвестным собеседником, надо полагать с Зильберманом.
Воспользовавшись тем, что Марта хлопотала на кухне, я пролистал этот журнальчик. В нем была статья о новых правых, и там говорилось о Стефане Зильбермане, блистательном адвокате, специалисте по коммерческому праву, выходце из старинного рода швейцарских нотаблей. На всех фотографиях Зильберман улыбался открытой и симпатичной улыбкой. Он не делал тайны из своих политических взглядов, но сумел их затушевать, придать им некую безобидность и бесцветность. Я узнал, что он был женат, но восемь лет назад его жена погибла в автомобильной катастрофе, в результате которой он тоже стал калекой. Вела машину она, но ей вдруг стало плохо, и она не справилась с управлением. В статье не уточнялось, отчего и как ей стало плохо. Но при взгляде на фотографию светловолосой женщины лет сорока, очень худой, но тем не менее с одутловатым лицом, я предположил, что причина либо алкоголь, либо транквилизаторы. Зильберман доверил обоих своих детей матери, которая воспитывает их в фамильном поместье неподалеку от Берна. Я положил журнал и вернулся за стол.
Настроение у меня было хуже некуда. У водки был резкий, горький вкус. Я испытывал желание напиться, напиться в стельку, чтобы свалиться на ковер и спать, ни о чем не думая и не сожалея, никого не подозревая, что я и сделал.
Десятый день — суббота, 17 марта
Прежде чем открыть глаза, я некоторое время пытался сообразить, не пропустили ли меня через гигантский миксер и не превратился ли я в компот, чтобы пойти на завтрак какому-нибудь проголодавшемуся Гаргантюа. Все тело у меня ныло. А душевное состояние было как у свертка грязного белья перед стиркой. Я попробовал пошевелить руками, потом ногами; получилось, но с трудом. А в довершение в черепной коробке у меня неистовствовал додекафонический оркестр, наяривающий свою последнюю композицию:
Я уже кончал прополаскивать рот — глаза у меня косили в разные стороны, лицо было помятое, подбородок синий от щетины, — как вдруг от тумака ткнулся головой в зеркало. Я развернулся, точь-в-точь буйно помешанный, и уже сделал замах, чтобы нанести удар ребром ладони по горлу, но in extremi удержался. Сияющая Марта улыбалась мне, держа в руках большущий пакет, и самозабвенно распевала:
— С днем рождения, Жорж! С днем рождения, любимый!
Она сунула мне пакет в руки, и я даже согнулся от неожиданности. Он был чертовски тяжел. Я ошеломленно уставился на него.
— Можешь развернуть его, чучелко!
Я поставил пакет на пол и принялся развязывать узлы. Пальцы у меня дрожали — результат неумеренного потребления водки, — и невозмутимая Марта принесла ножницы. Я разрезал ленту.
— Осторожней, там бьющееся!
Ее чистый, жизнерадостный голос болезненно отзывался у меня в черепушке. Я старательно разворачивал золотую бумагу. Деревянный ящик… Гроб мой, что ли? Какая-то надпись. Я повернул ящик к себе и прочитал: «Шато Петрюс». Угрюмо и недоверчиво я взглянул на улыбающуюся Марту:
— Марта! Ты с ума сошла!
— Открой…
Крышка подалась, оставив, правда, под ногтями у меня парочку заноз. Дюжина бутылок «Шато Петрюс» 1962 года являли мне свою гранатовую «одежду»10! Проглотив комок, я, стоя на четвереньках на полу, поднял лицо, как у побитой собаки, и пробормотал:
— Спасибо, но ты, наверно, разорилась.
— Нет, это я тебя разорила! Слушай, судя по твоему виду, тебе немножко не по себе.
— Да, я чувствую себя немного усталым.