-Меня зовут Марк, тетенька. И мы не ваши. У нас свои папа и мама.... Были.
Тонкий строгий тенорок и шумное шмыганье носом.
-Не мои, конечно не мои... Мои солнышки остались там, далеко.... Очень далеко. В другой, дальней стране.....
Что-то теплое, горячее пробежало по моей щеке щекочущей ящеркой, капнуло на правую кисть. Стало плохо видно, все словно заволокло рассветным туманом. Я плачу? Да, я плачу. Стер соленую пелену с глаз рукой с зажатым в ней пистолетом, заставив испуганно отпрянуть в сторону детей.
-Не бойтесь, солнышки.... Тетенька вас не обидит. Ли! Ко мне! И брось ты этот пулемет!
Верный самурайчик замер за моим плечом.
-Ли, дай детям еды. Агафья!
-Чего тебе?
Голос недовольный, скрипучий, но в глубине, под волнами сердитости притаился донным сомом страх.
-Что у тебя есть теплого из одежды? Видишь, детям холодно?
-Да что им давать-то, да зачем? Беспризорня это! Да ишо из "бывших"! Все одно пропадет или отнимут у их!
Нет, у моего "немца" точно есть еще что-то в стальном нутре кроме возвратной пружины, бойка и затвора. Черная дыра ствола неприязненно посмотрела в раскрасневшееся лицо женщины. Клянусь, даже не думал поднимать ствол и палец сам лег на курок!
Агафья засуетилась, потроша свои многочисленные узлы. Ли деловито складывал в полотняной мешочек круг колбасы, резал напополам каравай. А я стоял, смотрел и понимал, что все это бессмысленно, напрасно, тщетно.... Я дарю им, может быть пару, тройку сытых, теплых дней, но не жизнь. А может, я дарю им смерть. Я уйду, оставшись в их памяти светлым, добрым силуэтом неизвестной тетки, а голодные хищники, что сейчас таятся в темноте, дождутся моего ухода и отнимут все. Отберут, вырывая из худеньких ручек шанс, возможность дожить до тепла, дотянуть до ласкового лета. А на всех хищников у меня не хватит патронов. Их слишком, слишком много. Тут каждый второй - двуногий волк. И самое поганое то, что многие из них и часто лучшие, верят, что несут в этот мир добро. С кулаками.
-Все, достаточно! Уходим! Ли, проверь выход из двора.
Молчаливый японец шагнул в темноту дворовой арки, я нерешительно переступил на месте, оглянулся на детей:
-Прощайте, солнышки! И простите меня....
-До свиданья, добрая тетенька! Спаси вас Бог! Мы будем молиться за вас! Каждый день! Правда, правда! Вот вам крест!
-Спаси и вас.... Он....
Я ненавижу этот город. Эту клоаку мерзости, с блестящим лаком высокой культуры поверх ряски гнилого болота. Этот город вырос на костях, он стоит на них, вбирает их в себя и распухает, как залежалый труп. Он навсегда закован в незыблемый гранит набережных, туго стянут ажурными обводами мостов, придавлен глыбами памятников, дворцов, триумфальных арок, влажной брусчаткой тротуаров. Но в своей непомерной гордыне он все же ярится, грозит небу шпилями Адмиралтейства, рвет чистую синеву холостыми залпами полуденных выстрелов. Бесконечно рожает, растит и сам же убивает, питаясь жизнями населяющих его людей. Подменяет собой естественное, живое.
Что в имени твоем? Санкт-Петербург, Петроград, Ленинград. Что скрыто во многих твоих именах каменная колыбель революции? Холодное горнило, пылающий жертвенный алтарь. Что ты мог породить, что выпустил на свет? Только нечто страшное. Ведь какая колыбель, такое и дитя. Жестокое, с холодными водами Невы и заливов вместо горячей крови в петлистых венах, расчетливое и наивное, сомневающееся и фанатичное. Верящее в сказку, в то, что можно дойти до неба и прикоснуться к радуге, надо только побольше трупов нагромоздить себе под ноги. Я ненавижу этот город, и город ненавидел меня. Он чувствовал меня, ловил в ледяные ловушки глубоких сугробов, кидал под ноги грязные лужи, беспощадно бил по пяткам камнями брусчатки. Давил бесконечными мертвыми дворами-колодцами, слепыми пятнами окон, нависал черными коваными решетками ворот над головой. Я устал от него и меня знобило.