— Насчёт бензина и всего такого ты, конечно, прав, — сказал вдруг Лёха, словно бы почувствовав моё настроение и пожелав меня приободрить, — Но зацикливаться на этом — это… Не знаю. Тормозить будет очень сильно. А время идёт. Короче, насчёт тачки предлагаю так сделать: будем идти в сторону спорткомплекса пешком и проверять машины выборочно. На дороге ли, на парковках — пофиг. Там по пути к этому спорткомплексу, на выезде из города, вроде, автосалон небольшой был. Туда можем заглянуть, если по дороге ничего не найдём. Если там нет ничего — дальше поищем. Что-нибудь придумаем короче, не парься. Всего всё равно предусмотреть не получится.
— Да, ты прав. Прав… Ладно, давай собираться.
Собираться нам долго не пришлось: у Лёхи не было вообще никаких вещей, а у меня — только мой рюкзак, молоток да нож. Тушёнку мы приговорили за завтраком: Лёха съел половину банки, пока мы болтали и обсуждали его план, а я — другую половину, немногим позже. У нас ещё оставалась вода, которую мы, конечно же, собирались взять с собой, и мои полотенца, брать которые я не собирался до тех пор, пока не проверю их в действии.
— Слушай, открой-ка подсобку, — попросил я Лёху.
— Зачем? — спросил он.
— Так, проверить кое-что хочу.
Лёха отворил дверь, и перед нами снова предстал Смеляков Павел Юрьевич. По-прежнему — мёртвый и голодный. Едва он увидел нас, он стал тянуть к нам свою свободную руку и шевелить челюстью, будто бы жуя уже сам наш образ, маячащий чуть поодаль. Он видел нас, слышал нас, чувствовал наш запах, и покуда это было так, он не знал покоя. Ему надо — жизненно необходимо было — тянуться к нам своею рукой и не оставлять попыток вырваться из капкана, удерживавшего его на одном месте. Что это был за капкан, ему было невдомёк. Он не мог сообразить, что привязан за руку к батарее, и это многое говорило о ему подобных: с соображанием у них всё было очень плохо. Но удостовериться я хотел не в этом.
— Чё задумал-то хоть? Расскажи, — вновь спросил Лёха.
— Эти полотенца, которыми мы вход завесили, я не просто так взял. Они пахнут. В общем, идея там такая: если им на голову набросить это всё, то они перестанут ориентироваться в пространстве. Совсем. Ни увидеть, ни почуять тебя не смогут — только услышать.
— Хм… Задумка понятна. И ты на нём хочешь это испытать?
— Ага.
— Ну давай.
Мы сняли полотенца с решётки у входной двери, подошли к Смелякову Павлу Юрьевичу и очень аккуратно, стараясь сильно не приближаться, набросили ему на голову одно из них. Смеляков Павел Юрьевич чуть отшатнулся, будто бы испугавшись резкого запаха парфюма, которым было пропитано полотенце. А потом — замер. И мы тоже замерли, стараясь не издавать ни звука. Павел Юрьевич, в свою очередь, будто бы уснул. Будто бы страшный голод, который секунду назад мучал его и заставлял тянуться к нам, вдруг утих и перестал его направлять и говорить, что делать. Он потерял то, ради чего жил, и теперь перешёл в некий стазис, некий режим ожидания, в котором он пробудет до тех самых пор, пока случайно одним из органов чувств снова не уловит присутствие человека.
— Кх-м… Ну, думаю…
Не успел Лёха договорить, как Смеляков Павел Юрьевич снова захрипел и резко дёрнулся, протянув руку к источнику звука. Я отпрянул. Лёха не шелохнулся.
— …думаю, — продолжил он, — эксперимент можно считать удавшимся. Сколько у тебя таких полотенец?
— Три штуки.
— Возьмём на всякий случай. Вдруг пригодятся. Есть ещё что-то, что ты хотел бы взять отсюда или что хотел бы сделать перед выходом?
Я замешкался. Та слабая, трясущаяся часть меня, мечтавшая о том, чтобы никогда больше не выходить наружу, судорожно пыталась выдумать хоть что-то.
— Его бы это… того… ну, избавить бы от страданий, что ли, — сказал я, указав на Смелякова Павла Юрьевича, голова которого всё ещё была укрыта полотенцем.