– Сомневаюсь. Нет. Хотя, знаешь, точно не помню. Бо-о-оже, – она коротко усмехнулась. – После маминой смерти я нашла ее алмазы и бриллианты в старых пузырьках из-под пенициллина, ну знаешь, стеклянных. Умо-о-ора. Она была такой жадной. Совсем другой, чем мой отец. – Она снова принялась теребить блузку. – Она всегда обращалась со мной как с чужой. Когда я приехала к ней в Мадрид, незадолго до отъезда во Францию, она представляла меня друзьям как свою племянницу. Племянницу! Да, ты не ослышался. Это сильно. Племянницу, – неожиданно моя мать встала. – Болезнь Крона дает о себе знать, до скорого.
Она исчезла в туалете.
Мой взгляд бродил по фотографиям бабушки, шпалерной развеской размещенным вплотную друг с другом, и прошлое стало ближе. Вот я еду на синем слоненке по парку королевского дворца в Мадриде. На груди золотые латы, в левой руке пластиковый меч, и голова гордо несет шлем. Позднее сестра утверждала, что у меня никогда не было слоненка, и уж тем более синего, и что это она каталась на огромном слоне по манежу цирка, пока я сидел дома. Мама смеялась над нашими историями: слон действительно был, но не в цирке и не в парке Каса Реал, нет, они с нашим отцом и Изой шли на корриду, бой быков, на которой впервые выступал матадором и должен был убить быка молодой Эль Кордобес, и наткнулись на одиноко бредущего по улице слона, который устроил настоящий хаос, но остался незамеченным как нашим отцом, так и бабкой – они были увлечены спором из-за какого-то пустяка.
Я перевел взгляд на автопортрет Веласкеса. Он терял свое величие рядом со старинным немецким деревенским шкафом моего деда. В нижнем правом углу светились на коричневом фоне цифры 23. На предполагаемом оригинале в Музее изящных искусств Валенсии, написанном в точно таком же формате, в том же самом месте указан инвентарный номер 28, что указывает на собрание Каса Реал, испанского королевского дворца. Моя мать вновь и вновь указывала на маленькие дефекты – возможно, льняной холст повредила жара. Тогда она слегка приглушенным голосом добавляла, что в XVIII веке в одном крыле королевского дворца вспыхнул пожар и многие картины королевского придворного живописца Веласкеса оказались безнадежно испорчены, но не все. И это магическое
Всю свою жизнь моя мать готовилась, что в определенный момент может потерять все. Людей, отечество, имущество, идентичность. В некотором смысле это стало ее второй природой. Кризисов она не боялась, страх рос лишь в повседневности, и иногда она без видимой причины впадала в оцепенение. Ее кожа бледнела, взгляд становился пустым, тело цепенело в ожидании новой катастрофы, следующего краха. Мама знала лишь три состояния – замереть, атаковать или бежать, и среднего настроения у нее тоже не бывало.
– Итак, – она вышла из туалета, плюхнулась в свое любимое зеленое кресло и жестом предложила мне сесть на диван. Надо мной висели две части Благовещения Девы Марии – третья часть триптиха куда-то запропастилась. Традиционное, выполненное сдержанными цветами изображение с бесформенным ангелом преклонного возраста перед Марией и двумя коровами, безучастно взирающими на жирного голубя, сидящего у Девы на плече.
– Да. Мадрид оказался провалом, настоящей Марианской впадиной. Вечером, после боя быков, она попыталась поговорить со мной еще раз – вернее сказать, засыпать меня дикими обвинениями, – и я сказала: «Самомнения у тебя хоть отбавляй», отвернулась и хотела просто уйти. Она схватила меня, повернула к себе и ударила рукой с кольцами по лицу. Тыльной стороной ладони. Да-а-а… Мы стояли друг перед другом, словно две боевые лошади. Та-а-ак-то, друг мой сердечный. Потом я отправилась в свою комнату и собрала чемодан. Короткое интермеццо. И ничего больше. Возможно, лишнее. Да, – она сделала паузу. – В Берлине все показалось мне чужим. Словно все ускользнуло сквозь пальцы. Ничего не удержать. Нигде. Даже твоего отца. Он изо всех сил старался меня развеселить, доставал билеты в театр, приглашал меня на концерты, хотя его не слишком интересовала музыка, под которую нельзя танцевать. Танцором он был великолепным. Великолепным, говорю тебе. Но чем сильнее он старался, тем больше казался мне чужим. Я сама не знала почему.
Она устало откинулась на спинку кресла. Печенье на столе ее больше не интересовало. Она молча погрузилась в другой мир. И казалось, увиденное там ее сильно волнует. Ее зрачки расширились, брови и плечи приподнялись. Потом дыхание участилось, брови и плечи опустились, глаза прищурились, словно она пыталась разглядеть, что происходит у нее внутри, голова откинулась назад, будто она неожиданно кого-то или что-то увидела.
– Хо, хо, хо.
– Что такое? – спросил я.
Казалось, она меня не слышит. Я встал, принялся беспокойно ходить туда-сюда. Думать о собственных чувствах было тяжело. В тот момент я вообще сомневался, что что-то чувствую. Я посмотрел на Веласкеса. Снег за окном прекратился. Я слышал за спиной дыхание матери. Ритмичные хрипы, шорохи и скрежет. Я замер, словно окаменев. А вдруг она умрет прямо сейчас, у меня за спиной? Мысль поразила меня, словно молния. Хрипы усиливались. И вдруг прекратились. У меня перехватило дыхание. Я начал медленно поворачиваться. Хрипы продолжились. Сейчас я ее увижу, она не умерла, она еще жива, моя мать, которая родила меня в муках, которая покидала меня так часто, что я не могу об этом думать, покидала, бессильно стоя передо мной или прячась за своими париками, покидала во все те моменты, когда ее взгляд становился пустым и тихим, как смерть, покидала, когда в ее поисках я становился столь же одинок, как и она сама. Наконец я повернулся к ней. Она мне улыбалась. На улице мужчина убирал большой лопатой снег. Она глубоко вздохнула, за окном ритмично скребла лопата.
– Что ты так смотришь? Прямо жуть берет, – она рассмеялась. – Язык проглотил?
Она права. Мы пугаем друг друга, когда рискуем погрузиться в прошлое. Чего я ждал? Что мешало просто забыть, зачем я пытался встретиться с ним с помощью путешествий, вопросов и образов былого, зачем пытался его растолковать? Я сопротивлялся, не мог смириться – вернее, не мог вынести. Но мы постоянно все забываем, разве это плохо? Забываем то, чего не хотим или не можем знать. Наше забытье – оконная замазка, раствор между камнями, из которых мы складываем несущие стены. Мы забываем боль – воспоминания о ранах слишком опасны.
– Хочешь послушать музыку? – спросил я.
– Да, было бы здорово.
– Какую?
– Можно «Песни об умерших детях» Малера, мой отец их очень любил.
Я нашел у нее в шкафу пластинку. Старую запись Фишера-Дискау. В детстве я терпеть не мог его холеный баритон. Игла царапала по сотни раз проигранной дорожке, добавляя слишком правильному голосу немного жизни. Мать слушала с закрытыми глазами.
Вскоре она произнесла:
– Красота.