– Подождите.
На прошлой неделе я прогулял занятие, хотя его уроки литературы были единственным интересным мне предметом. Но мне нужно было попасть на актерское мастерство, а в ту пятницу оно начиналось на час раньше. Я пытался отпроситься. Надеялся на понимание учителя – вернее, рассчитывал, поскольку был его любимчиком. Но он лишь бросил, что я должен принять решение сам, и исчез. Решение далось мне нелегко.
– Беркель, – он подошел ко мне.
В Германии учителя не интересовались учениками. Не в мое время. Они были чиновниками. Едва заинтересованными, едва образованными, едва убедительными. К ним можно было обращаться на «ты». Мне это не нравилось. Почему я должен обращаться на «ты» к человеку, который никогда не станет мне другом, который меня не интересует, которого не интересую я, который постоянно донимает всех своим занудством и называет меня по имени, будто мы знакомы и у нас есть нечто общее. Между нами простирались миры, и я не желал туда входить. Во Франции было по-другому. Здесь никто не обращался на «ты». Во всяком случае, с ходу и без разрешения. Учителя были строгими. Они интересовались учениками, любили свой предмет.
Месье Вайнберг пристально на меня посмотрел. Приоткрыл рот, задумчиво втянул воздух, сжал губы и выдохнул через нос. У него в голове сформировалась мысль.
– Вы родом из разделенной страны, – фраза повисла в воздухе. – Из разделенного города, – он снова сделал короткую паузу. – Выросли с двумя языками, между двумя разными культурами, – теперь настал черед двоеточия, заключения, и я ждал его с нетерпением. – В вас много неопределенности. Будьте внимательны. Когда-нибудь вам придется принять решение.
И он ушел. Я стоял, провожая его взглядом до конца темного здания на рю Рейнуар, 72. Эхо его шагов раздавалось во мне еще много лет. Что бы он сказал, если бы знал о моих еврейских корнях?
Месье Вайнберг.
Мне придется принять решение? Если да, то что именно я должен решить? Быть немцем или стать французом, мужчиной и не женщиной, как говорил Лакан[48], актером и не режиссером или писателем, отцом и не матерью, мужем и не любовником. Иудеем или христианином?
– Месье Вайнберг?
Иногда я представляю, что мог его окликнуть. Наверное, он уже умер. Его номера у меня не было. Я хотел бы сказать ему, что уже давно и с благодарностью ему возражаю. Я так и не выбрал между двумя предложенными им вариантами. Когда зрительный зал полон и заняты все места, можно втиснуться посередине, или сесть с краю, или на ступени, или на пол перед авансценой, или смотреть спектакль, стоя за последним рядом, или принять в нем участие. Вариантов не два. Их больше. Гораздо больше.
За три недели до смерти прикованный к постели отец позвонил мне из Испании. Его голос был столь же слаб, сколь он некогда был силен. Немедленно уехать из Берлина я не мог и попросил его подождать. Он ждал. Три недели. Когда я вошел в его палату, мы оба знали: времени у нас осталось немного. Я принес две книги. Одну я читал ему вслух, а другую читал, пока он спал. «В поисках утраченного времени» Пруста, «Элементарные частицы» Мишеля Уэльбека. Всю неделю я приходил к нему каждое утро и оставался до вечера. Часто ли мы говорили раньше о смерти? Он был атеистом. После смерти его не ждало ничего. Страх? Чего? Что было, то прошло. Я ему не верил. Ни единому слову. Смерти боится каждый, нам свойственно бояться того, чего мы не можем постичь. Я был в этом твердо уверен. В свой предпоследний день он молчал. Собирался с мыслями или размышлял? Похоже, он оценивал свои шансы. Если приложить все усилия, на что можно рассчитывать? Несколько недель? Несколько месяцев? Год? И как это будет выглядеть? Он едва дышал. Кислородный аппарат и инвалидная коляска. В Испании они остаться не смогут. Дом не оборудован для инвалидов, моя мать не справится в одиночку. Вернуться в Германию, где ей не нравилось? Нет. Довольно. Все было не так уж плохо. А кое-что даже очень хорошо. Его час настал.
Я каждый день ходил с матерью в больницу и наблюдал за прощанием моих родителей, которого не было. Они продолжали жить, как раньше, – смеялись, спорили, не соглашались. Когда медсестра спросила, нужно ли поменять капельницу или этим займется моя мать, он с извиняющейся улыбкой попросил сестру сделать это самой – так будет лучше. Он посмотрел ей в глаза. Она была красивая. Он улыбнулся. Моя мать закипела от гнева. Как только медсестра вышла, она, высоко подняв голову, молча покинула палату. Отец не пытался ее удержать. Он всегда уходил, когда вздумается, и оставлял это право другим. Пожав плечами, он улыбнулся мне, как бы говоря: ничего не поделаешь. Я побежал за матерью. И догнал ее возле лифта. Возможно, я слишком сильно схватил ее за руку. Она вырвалась.
– Ты не можешь уйти, – сказал я.
Я пытался говорить как можно спокойнее, хотя хотелось схватить и встряхнуть ее.
– Он умирает. Неизвестно, увидитесь ли вы еще.
– Конечно, увидимся. А нет – так нет. Что он о себе возомнил – так унижать меня перед медсестрой? Я подыскивала и обучала ему фельдшеров. Натаскивала даже самых бесталанных, самых норовистых, я была ведьмой, а на него все смотрели с благоговением. Ради похвалы начальника они были готовы на все! Я вела ему бухгалтерию, иначе мы бы обанкротились, терпела его капризы, молчание, упрямство, без моего отца он бы с треском провалился на экзаменах. – Высказав все это на одном дыхании, она сделала глубокий вздох. – А он берет и улыбается медсестре? – Моя мать сердито покачала головой. – Говорит, сделайте, пожалуйста, сами. Моя жена слишком глупа, слишком неумела, слишком… Не знаю, что еще. Такой наглости я не потерплю.
– Он не имел этого в виду.
– Он имел в виду именно это.
Ее голос зазвучал спокойнее. Я осторожно попытался снова. На этот раз она согласилась. Мы вернулись в палату. Я остался в дверях, она подошла к кровати. Когда она наклонилась, чтобы поцеловать его в лоб, он взял ее за руку.