Книги

Выбор оружия. Повесть об Александре Вермишеве

22
18
20
22
24
26
28
30

День пока течет незаметно, и иногда не успеваешь выполнить всего порядка намеченного дня. Должно быть, это странно со стороны, но сие есть факт. Нечто любопытное замечаю и в следующем - мне кажется, что я отсюда, из Крестов, не выходил, лишь переменил номер камеры. Как будто я здесь всегда и все время сидел...

А за решеткой уже начались белые ночи, я так их люблю! Прошлое лето я их проводил на душистом ковре скал, покрытых мхом и соснами... И утро встречал на дымящемся озере и махал фуражкой восходящему солнцу. Какой контраст...

Все обойдется хорошо и все к лучшему. Еще одна страница книги судеб для меня перевертывается, и я вижу, что надлежало мне перешагнуть. Много ли листов в ней, много ли содержания, хотелось бы знать, но лучше, что не знает этого человек...

Равновесие возможно тогда, когда есть связь с жизнью...

Ну, до свиданья; до утра погасили свет, остановили меня в самом патетическом месте, но я не сержусь...»

Александр - отцу. 23 августа 1909 г.

«Дорогой батько!

Спасибо, что вспомнил... Твои мечты об амнистии заставили меня улыбнуться горькой улыбкой - не за себя, не за свою шкуру, а за те сотни тысяч россиян - матерей, отцов, дедов, сыновей и дочерей, которые ждут ее месяцы и годы... Эти слухи об амнистии вспыхивают не раз и мчатся по всей стране, питая упавших духом как пленных, так и матерей. И вот, слыша от тебя об этой (безнадежной) надежде, которою ты хочешь меня подкрепить, я улыбнулся... Что мне амнистия, если она даже бы и свалилась с неба и выпустила бы таких «преступников», как я. И я тебе чистосердечно говорю - мне такая амнистия не нужна, она только больнее ударит остальных, кто в ней действительно нуждается.

Конечно, выйти на два-три месяца раньше... Но желчь с языка не смоешь стаканом воды. Да и вообще амнистии никакой быть не может... Но так как организация комиссий для экспертизы «достойных» быть выпущенными и «недостойных» должна занять порядочно времени, то, бог даст, твой сынку без всяких милостей и подачек досидит свой срок... Судя по 906 году, оные дороже обходятся самому. Тюрьмы у нас будут всегда полны...»

Он рассказывал красноармейцам все подряд, без начала, без конца, так, как ткут, не заканчивая узора, армянские пеласы.

Снаружи шумит дождь, где-то скачут казаки, черное поле, колеблемый ветром огонь - точка, затерянная в беспредельном пространстве. Тишина, иногда шквалом пронесется собачий лай, и снова тихо. Такое ощущение, что земля обезлюдела, только они остались и сидят здесь.

...Сколько раз он ездил в Финляндию, налаживал связи и доставлял оттуда нелегальную литературу. У него был специальный костюм для этих вояжей, «костюм приличного господина», и соответствующие добротные английские чемоданы, которые ему давали товарищи, давала Леля. Чем лучше чемодан, тем больше доверия его владельцу. Он пользовался так называемым круговым билетом на два месяца (25 % скидки) - удобно и выгодно, если путь не менее 600 километров. Серьезное везение состояло в том, что Набоб, Сашечка Патваканов, построил дачу в Териоках и, стало быть, помогал организации самим фактом своего беспечного и бездельного существования петербургского барина, который постоянно стремится на природу, но непредвиденные обстоятельства вынуждают его к немедленному возвращению в город... Зато Сашечка заводил на вилле бесконечные ремонты и переустройства и, как шутила тетя Наташа, зарывал свои деньги, полученные из земли, обратно в землю.

Но все же двухэтажная, вся в цветных стеклышках и башенках дачка-игрушка стояла в сосновом бору, источая запах нагретого смолистого дерева и пирогов с ревенем и малиной. Пироги виртуозно пекла Сашечкина кухарка, она же его нянька, - он поразительно умел всех женщин превращать в нянек, - финка Изабелла, фигура существенная, ибо ее муж был местным приставом, не забывшим, как в 1905 году он прятался от бунтующей толпы в Сашечкиной петербургской квартире - просто-напросто просидел трое суток у Изабеллы на кухне, поглощая ее пироги и Сашечкины ликеры.

Именно на станции Териоки производился таможенный досмотр, и Александр постарался, чтобы таможенники знали, чьей семьи он достойный представитель.

- О-о, хэрра Патфаканофф сукулайнэн (родственник). Тайтэйлия (художник, артист)! Хювя пяйвя (добрый день). Куйнка войтта? (как ваше здоровье?) - ласково и вежливо приветствовали они его.

- Кийтос кюсюмястя, - отвечал он. (Благодарю вас.)

- Иякя хювясти! - говорили таможенники. (Честь имеем кланяться.)

Это толстуха Изабелла, королева ревеня-рабарбера, и ее пристав определили Александра в артисты, а к артистам финны относились особенно и уважительно, - сами все были участниками хоров - мужских, женских, смешанных, музыкантами, танцорами, мелодекламаторами.

На даче в подвале он оставлял литературу, если ее скапливалось слишком много. Сашечка, ясное дело, в восторг от этого не приходил, но гордость не позволяла обнаруживать страх, плюс божественное легкомыслие - пронесет, отопремся: «Аллах биллир, нычево нэ знаим, вах-вах, кто нам подложил, вах-вах, нэхороший человек, спасибо бомба нэ подложил». Изобразить восточного дервиша, тифлисского кинто - это Сашечка отлично умел. Но Саве и сам осторожничал, берег дачу-явку, используя для запутывания следов в Териоках гостиницу или театр, который в летний сезон 1912 года арендовала студия Мейерхольда. Снимали также огромную дачу - заброшенную, с большим парком, где жили коммуной. Среди них Мгебров. Милый Мгебров пребывал в своем обычном (за редкими исключениями, когда происходили спады) вдохновенном романтическом полете. Мгебровы-старшие поселились неподалеку, держали открытый дом - актеры любили у них бывать, все вертелось-кружилось, неслось куда-то в ожидании, предчувствии... В предчувствии искусства. И революции. Про Мгеброва говорили, что он ходит по морю, аки по суху. В начале лета разыгралась страшная трагедия с талантливым художником Сапуновым, он не прошел по морю, утонул. И хотя ужас этой смерти коснулся всех, сезон продолжался, а Мгебров переживал еще и великое чудо великой любви к Виктории Чекан, также состоявшей в труппе театра. Великой конечно же, другой-то и быть не могло, у него все только великое. Такой он был человек. Тем более огорчало Александра, что он не мог тогда принять предложений Мгеброва писать для них. Не только не стал писать, но нередко вынужден был уезжать, не досмотрев представления. Потом приходилось придумывать извинения, оправдания, и Мгебров прощал ему то, чего никогда не прощает артист. А он, Александр, не мог сказать правды, не имел права, да и не хотел усложнять и без того сложную Сашину жизнь. И хотя делал по возможности все как полагается: таскал Виктории охапки роз и коробки конфет, аплодировал как безумный, - все равно испытывал чувство огромной неловкости оттого, что снова уйдет с «Поклонения кресту» Кальдерона, где Мгебров играет пламенного разбойника Эусебио.

Он не был в большом восторге от католического мистицизма Кальдерона и условных ширм Мейерхольда, но все же териокский театр ему нравился - скопление талантов удивительное и энтузиазм потрясающий, котел кипящей фантазии. Браво! Но, черт возьми, они эстетничали. Сколько изысков, высокомерия и всяческой зауми. Какая особенная тонкость и отсутствие простоты. Нет, от них попахивало декадентством, он отказывался считать последним словом искусства их импровизации, пантомимы, игру рук, музыку стиха, театр масок, воспевание бессознательного. Милые, талантливые, но дети, дети! И декаденты. У Мгеброва даже походка была декадентская. Они олицетворяли то, с чем Александр рвал, от чего уходил, порою мучительно, потому что многое его с ними связывало. Без них он даже скучал, но с ними скучал еще сильнее.