— Ну, значит, Семен Иванович…
Непонятное, но приятное было новое имя. Сорок пять лет русские купцы и промышленники звали его Сенькой, а тут — Семен Иванович!
Когда Семену Ивановичу наполнили, что он давно проехал чум и что семья, мол, ждет, и рыбачить, наверно, надо — то он обиделся.
На пароходе погостил больше суток. Перед спуском простился со всеми за руку, приглашая заехать на обратном пути в гости.
Скользя вниз по Енисею на ветке, Семен Иванович заезжал во все чумы. Бушлат на нем висел мешком, фуражка надвинулась на уши, но везде с почетом встречали Семена Ивановича. Сидя у костра, он рассказывал о морских пароходах, которые тревожили — рыбацкое сердце. Везде в ответ качали головами.
— Плохо будет… Лес вырубят, зверь убежит, рыба уплывет в море…
Семен Иванович, поправляя фуражку, успокаивал:
— Хотя водки не дают, но хорошие люди… Сам капитан говорил: «Семен Иванович». — И, приподнимаясь, изображал свое прощание с капитаном..
МЕДВЕЖЬЯ ВЕЧОРКА
Материализм не делает различия между так называемыми «единобожием» и «язычеством». И моно- и политеизм од пиково служат целям одурманивания классового сознания трудящихся. С этой точки зрения грубые первобытные обрядности отсталых в культурном развитии народностей не должны представляться нам более отвратительными и опасными, чем те утонченные формы, в которые выливается, например, католицизм — господствующая религия «цивилизованного Запада». Дм Березкин показывает нам любопытную бытовую картинку из жизни сибирских остяков-звероловов. Религия еще очень прочными корнями вросла в быт отсталых народностей Севера. И это один из тормозов, которые задерживают превращение «Сибири каторжной» в «Сибирь социалистическую»…
Загадочной, мало обследованной громадой залегло между нижним течением Иртыша и Оби зыбкое, словно кисель, Васюганье[28]). Таежная непролазная чаща обомшелого хвойно-лиственного леса порой раздвинется в стороны, уступая место открытой, кочковато-бугристой поляне с бездонными болотными окнами — и сдвинется вновь, сумрачно нахохленная, зловещая…
Стояла ясная осенняя пора. Солнце не успело окончательно скрыться за гребенчатой линией разнолистной Васюганской тайги, а понизу уже поползли серовато-серые хлопья тумана, постепенно задергивая знобящей мглой извивающуюся среди невысоких наплывных бугров речку Чай. Глухой прибрежной тропой медленно брел я к юрте знакомого остяка-зверолова Фан-Чая. Ноги ныли от усталости, а пронизывающая сырость, полная дурманящих, гнилостно-прелых запахов болотной трясины, противной мелкой дрожью отзывалась в теле. Но вот сквозь белесый туман желтоватым пятном замаячил огонек. Послышался злобно-настороженный собачий лай.
— Гоп-гоп! Пушинка! Том! — громко позвал я знакомых мне собак.
Послышался характерный дробный собачий топот, и через миг из тумана вынырнули две остромордые лайки и, признав меня, с радостным повизгиванием закружились вокруг.
Почти одновременно из распахнутой настежь двери юрты, с потрескивавшей головней в руке, вышел навстречу сам Фан-Чай.
— А-а, урус Митря! Вот ладна. Хады, хады, балшой гостя будышь.
Шагнув через порог, я остановился в изумлении; в углу необычно ярко топился чувал, около него среди чугунов, горшков и кадок возились женщины, а вся остальная площадь юрты до-отказа была забита соседями Фана. Тут оказались налицо и Микола Кедрован, и Петро из-под Чaрыжин, и Василий Вырец, и другие охотники-звероловы этого поселка. Обычно добродушные и разговорчивые, все они на тот раз хранили торжественное молчание и с сосредоточенным и лицами толпились около нар.
«Что за притча?» — подумал я, силясь рассмотреть через головы тот предмет на нарах, который приковывал к себе общее внимание.
— Что это у тебя тут? — спросил я Фана.