Но вот ближайшая — на расстоянии дальнего выстрела. Вот еще несколько шагов. Мало, — соображает мальчик, — мултук ненадежен. Голова мальчика пухнет от прилившей крови, в глазах красные и зеленые круги. Но опускаться сейчас нельзя — поймут. Ноги уже едва маячат в воздухе. Но, наконец, передняя козочка приблизилась шагов на двадцать. Быстро опускается охотник. Мултук под рукой. Несколько томительных секунд, ружье чиркает и всхлипывает. Джейраны уже взметнулись. Но гремит выстрел — и любопытство наказано смертью. Пастушонок забывает свое изнеможение и бежит к добыче. А Дун замирает в своей яме, зная, что ему не угрожает никакой опасности.
Ночь поднимала Дуна в дальнейший путь. Местами кишлаки шли густой цепью в приречной полосе, и тогда Дун забирал глубже в пустыню. Он находил здесь в каменных колодах около колодцев воду, оставленную караванами, подбирал разные отбросы на месте их стоянок. Тут же он наскоро, но с аппетитом терся о камни и лессовые[82]) обрывчики, оставляя на них клочья шерсти на удивление и догадки путников и следопытов.
Дун упорно теперь шел вперед. Подходя в некоторых местах к реке и кроясь в прибрежных зарослях, он медленно и громко тянул воздух. Он чуял впереди и большие камыши и темные тугаи.
Однажды к ночи Дун спустился в воду и долго плыл вниз по течению. Он был уже за Дурт-кулем.
В одном месте красавица Аму игриво согнула свое колено. Крутой берег, на котором расположилось старинное кладбище с мечетью и мазарами[83]) в виде усеченных пирамидок, осыпался. Мечеть стояла в разрезе, а в оборванном берегу белели скелеты. Когда Дун, подняв над водой лопухи своих ушей, проплывал мимо этого места, огромный филин бесшумно поднялся с берега и пролетел над водой, разглядывая пришельца. Но едва ли Дун обратил внимание на филина. Он боролся за жизнь, которая сулила ему новые места и новые заботы.
Километрах в восьмидесяти от Дурт-куля к северо-западу сверкают разноцветные мраморы Хек-тау. Этот кряж— будто бело-розовый с чернью корабль, врезавшийся в золотые волны песков. Как иллюминаторы, у его ватер-линии голубеют стекла озер. До самой Аму дошел он, но не смог спуститься в голубые воды. И навстречу ему по реке десятки уже лет плывет зеленая яхта-остров. Шумят ее густолиственные паруса, спешит зеленая яхта на помощь каменному кораблю — и крутит река за кормой у нее гневные воронки.
Это — Шабасвалийский тугай. Километров на двадцать в длину и на два— на три в ширину протянулась посредине Аму-дарьи лессовая отмель. И не приземистые запутанные заросли Бурлю-тугая, а величественные густолиственные шатры покрывают весь остров. Буреломом и топями оборвался его восточный берег. Не видно здесь признаков человечьего жилья, — пустынные места.
Но если обогнуть на каюке[84]) остров с юга и пуститься вдоль его западного берега, вскоре неожиданно наткнешься на уютную, расчищенную среди леса полянку. На полянке — идиллическая, ослепительно белая в тени украинская хата. Около нее на лужке мирно пасутся две коровы. Ближе к берегу на кольях— паутина неводов. Все здесь говорит об умелой, хозяйственной руке и наивной, но крепкой близости к природе.
Было обычно и знакомо на укромной лужайке, когда Рущуков подъехал к берегу. Четко выделяясь на темной зелени тугая, над хатой висел жемчужный столбик дыма. Те же невода, те же коровы маячили в солнечно-зеленом уголке. А вот и сам «робинзон», как в шутку Рущуков называл Ермолаича.
Ермолаич был занят доением коров. На приветствие гостя он немножко сурово прогудел:
— Здорово, землячок! — и выпрямился во весь свой гигантский рост.
Это был настоящий лесовик. Широко развернулась стальная мощь его груди и плеч. Голова буйно заросла волосами: копной они свешивались с темени, огромной лопатой прицепились к лицу и даже на бровях торчали пучками непокорной пакли. Но из этого угрюмого на вид вороха волос добродушно сверкали голубые глаза, и широкий жест правой руки окончательно располагал собеседника к этому богатырю.
Ермолаич был тамбовских земель. Еще солдатом забросила его судьба в эту страну. Пришлась она ему по сердцу, и после гражданской войны он не поехал к себе на родину. Облюбовал он себе шабасвалийское укромье и нанялся лесным сторожем на остров. С тех пор и жил здесь робинзоном-отшельником.
Хозяйство у Ермолаича спорилось. Были даже и чурки с пчелами. Дыша с природой одним дыханьем, он принимал жизнь просто, наивно мудро. Его лесная душа, казалось, растворилась в этих зеленых дебрях и упругих струях, — так спокойно и как-то сами собою текли его дни.
И только буйными мартами, когда закипает кровь у всего живого, когда и птица надсадно воркует и зверье в зарослях визжит-будоражится, как-то не по себе становилось Ермолаичу. Шел он тогда на берег Аму и слушал, глядя на потухавший запад, ее широкие шумливые песни. И мерещился Ермолаичу в пламени заката малиновый полушалок и алые щеки с далеких тамбовских земель.
Кончив доение, Ермолаич присел с гостем на скамью перед домом. Начались охотничьи разговоры. Ермолаич рассказывал о своих лесных новостях, о вылетах и заходах, о гнездах и лежках, он говорил обо всем острове так, как будто это был его огород, где он знал каждый корешок, каждую выбоинку. Вот он потянул Рущукова в сторону от дома шагов на двадцать и, наклонившись, стал показывать ему кабаньи следы. Ермолаич весь загорелся, — он ползал по земле на коленях, раздвигал траву и приговаривал:
— Ишь, куды заходил шкурец! Во, глядь-ко, как рыванул!
И глаза медведеподобного следопыта загорались детской радостью.
Потом Ермолаич повел гостя в хату чаевничать. Он, видимо, рад был в своем одиночестве человеку и торопился поделиться с ним теми могучими ощущениями природы, которыми переполнен был сам.
Через час стали собираться на охоту.