– Я… Я!!!
– Да перестаньте вы, Кревски, – юношеским тенорком отозвалось со своего места мстительно ухмылявшееся чадо покойного брата господина дю Барнстокра. – Ну, если у них инструкции, замотайте их этой зеленью, потом заштрихуете. И за столом веселее будет, а то инспектор совсем заскучал после того, как вы ему запретили пялиться на мою грудь.
Я, по правде сказать, смутился и закашлялся. Симонэ зашелся замогильным хохотом, дю Барнстокр и Сневар неодобрительно покачали головами, а Олаф ослепительно улыбнулся Моник, как бы показывая тем самым, что он никакого запрета не получал и не намерен лишать себя удовольствия наслаждаться видами зеленого скотча.
– А я предпочитаю белый, – хрустальным голоском оповестила госпожа Мозес. – Зеленый такой утомительный. Когда мы останавливаемся в отеле, Альберт всегда заказывает только лучший номер, и я непременно настаиваю, чтобы там все было белым.
Ольга обворожительно улыбнулась Симонэ, отчего тот приосанился и впился в нее жадным взглядом. Как оказалось, восхитительная Ольга великолепно усмиряла диких зверей, и Меб, уже набравший было воздуху в грудь, чтобы произнести очередную тираду, замолчал и медленно перевел взгляд на прозрачные глаза госпожи Мозес.
– Вживаетесь?! – одобрительно пробормотал он. – Вживайтесь. – И он с усилием потер рукой лоб, словно вспоминая, о чем так страстно говорил за минуту до этого.
Казалось, инцидент исчерпан, и Моник уже бросала на госпожу Мозес благодарные, слегка омраченные оттенком ревности взгляды, однако тут в кресле зашевелился камзол:
– Действительно, однажды мы сняли номер, в котором не было ни единого белого предмета. Я не мог такого допустить, не будь я Альберт Мозес. Пока мы заполняли бланки, они заменили мебель, обои и даже поменяли сантехнику.
От такого неуместного и грубого заигрывания с режиссером мы несколько опешили, а Мозес, словно не замечая всеобщей неловкости, захохотал и, подавшись вперед, даже похлопал меня по руке, бормоча сквозь хохот: «Представляете, даже джакузи…»
– О, это было восхитительно, – захлопала в ладошки Ольга и рассмеялась нежным и искренним, звонким, как хрустальный колокольчик, смехом.
Не собираясь отставать от прекрасной госпожи Мозес, грудным, с мальчишеской хрипотцой голосом захохотала Моник. Симонэ прикрыл глаза и дополнил какофонию своим рыдающим гоготом.
Мне подумалось, что все они очень, даже слишком хорошие актеры, потому что каждый был чудовищно, гротескно неестествен, и при этом в одно мгновение в комнате стало весело и как-то по-дружески приятно и тепло. Даже Мозесовы дядечки немного скривили привычные к угрюмой неподвижности лица. К ним мгновенно подскочили бойкие дамочки-костюмерши и принялись снимать мерки.
Я откинулся на спинку стула и заметил, как из моего рукава выскользнул на стол маленький, сложенный в восемь, а может быть, даже в шестнадцать раз белый квадратик бумаги.
«Ай да Мозес!» – подумалось мне. Почему-то мысль о том, что в нашей компании появился очередной унылый шалун, была мне до крайности неприятна, однако я снова наклонился к столу и, накрыв бумажку ладонью, как можно незаметнее переложил ее в карман брюк. Чтобы хоть как-то оправдать свой жест, я со скучающим видом вынул из кармана брелок и несколько раз крутанул его на указательном пальце.
Во внезапно воцарившейся атмосфере непринужденного веселья мой жест и скучающий вид выглядели нарочитым дендизмом. Сидевший напротив меня дю Барнстокр удивленно посмотрел на мои руки, а господин Сневар послал в мою сторону едва заметный иронический взгляд.
День выдался тяжелый, и, до того как Меб бодрым голосом сообщил: «Стоп. Снято. Все, ребята, на боковую», я так и не смог заглянуть в записку Мозеса. Я пару раз даже доставал ее, но вокруг сновали люди, и какое-то внутреннее чувство подсказывало мне не торопиться и сохранить записку в тайне.
Крошечный квадратик бумаги в кармане брюк весь день тревожил мое воображение. И хотя я, как мог, внушал себе, что это очередная неуместная шутка, какое-то внутреннее волнение, родственное необъяснимому чувству, которое заставляет досмотреть до конца посредственный фильм, напоминало мне о Мозесе и его послании. В конце концов я принял решение не обращать больше внимания на здешних штукарей. Возможно, во мне еще бродила обида на Симонэ за выходку в комнате госпожи Мозес, но я отчетливо ощущал, что моему чувству юмора требуется время на реабилитацию.
Усилием воли я заставил себя повернуться спиной к лестнице на второй этаж и медленно отправился в сторону кухни, откуда доносились голоса дю Барнстокра, Сневара и непрекращающееся хихиканье какой-то из Кайс. Я, как ни старался, так и не научился отличать смех маленькой Кайсы от смеха старшей, потому как пышечки-кубышечки казались разновозрастными копиями одного человека. И надо признаться, в каждой из них была своя неповторимая прелесть, граничащая с искушением.
На кухне хозяйничала старшая Кайса, бойко звеневшая кастрюльками. Перед ней на большой деревянной доске распластался хороший кусок свиного филе, с которым она обращалась с почти патологоанатомической сноровкой.
Возле окна виднелись большое красное лицо и крупная борцовская шея Алека Сневара, а в проеме между плитой и кухонным столом открывалась взгляду полная ломаных линий, длинная фигура дю Барнстокра. Алек курил неторопливо и сосредоточенно, Казик торопливо затягивался, держа сигаретку в правой руке, но взгляд и воля его были прикованы к левой руке, которой он отрабатывал замысловатый фокус с монеткой.