Тема двойничества в русской литературе вообще довольно знаменита. Она особенно наглядно стала проявляться в XX веке. Ну, у Вадима Шефнера мы встречаем это:
Двойничество как плохая примета – это ведь не просто так, это потому, что каждый в Советском Союзе вынужден был раздваиваться, думать одно и говорить другое. Именно поэтому за каждым ходил чёрный человек, за каждым ходило вот это страшное зеркальное отражение, удачливый вариант собственной судьбы, вписавшийся чёрный человек. Этот чёрный человек, эта тень преследует героя у Шварца. Хотя это андерсеновская сказка, но именно в советском контексте она зазвучала по-настоящему остро. Я уже не говорю о том, что мрачные двойники были любимой темой советской фантастики. И это не романтические двойники типа Вильяма Вильсона у Эдгара По, а это именно советский официальный двойник души, раздвоение каждого человека на душу и тело, как в замечательной повести Михановского «Двойники».
Вот эта тема двойничества у Есенина зазвучала впервые. И зазвучала так трагически именно потому, что сам он уже отлично понимал, до какой степени не вписывается в реальность, до какой степени он сам становится собственной мрачной тенью.
Естественно, что «Чёрный человек» не был бы таким выдающимся произведением, если бы не замечательная его форма. Есенин почему-то давно уже воспринимается как традиционалист, как фольклорный песенный пастушок с трубкой, пастушок, пришедший в город, с лакированного портрета, с палехской шкатулки. На самом деле Есенин ничего общего не имеет с этим благостным обликом – достаточно послушать страшные чтения им собственной лирики. Голос его сохранился, этот абсолютно распутинский рёв рязанского мужика, с сильно акцентируемым «е», произносимым как «ей», с неожиданными визгливыми нотами.
Есенин ни в каком смысле не традиционалист. У него есть фольклорные мотивы, но и в русском фольклоре, как мы знаем, довольно много авангардного, как показал Раушенбах, и в русской иконописи тоже. Это авангардное искусство. И «Чёрный человек» – авангардная поэма. В «Чёрном человеке» есть элементы регулярного стиха, это пятистопный анапест, «голова моя машет ушами, как крыльями птица», но есть там и дольник, есть и так называемый акцентный стих, и есть элементы стиха подчёркнуто прозоизированного, почти прозаического, почти разговорного. И этот размер расшатывается, если начало ещё более или менее регулярно, «друг мой, друг мой, я очень и очень болен», то дальше этот стих всё больше и больше приобретает черты бреда, расшатывается сознание, расшатываются границы формы, и это вполне сознательно ещё сделано. Особенно важно здесь то, что голос чёрного человека, его реплики, его интонации – и интонации автора различаются очень резко – и мелодически, и синтаксически, и интонационно. Вот то, что чёрный человек – это принципиально чуждое начало, – это подчёркнуто всегда. Если внутри «Поэта и гражданина» между репликами поэта и гражданина нет фактически никакой разницы, сделано всё одним и тем же четырёхстопным ямбом, здесь чёрный человек – это совершенно другая сущность, это действительно мистер Хайд, который разговаривает с Джекилом. Здесь формальное мастерство есенинское достигло замечательной планки, но до сих пор, кстати говоря, мы читаем некоторые строчки оттуда неправильно. Есенин не успел вычитать корректуру, эта вещь не была напечатана при его жизни, а в посмертной публикации допущена совершенно смешная ошибка. Например:
Что это за шея ноги? Это шея ночи, «ч» и «г» у Есенина в почерке очень похожи. Как раз Ирина Сурат первая установила эту ошибку: «ей на шее ночи болтаться больше невмочь» – тут получается действительно мощный и трагический образ.
Ну, конечно, совершенно гипнотические повторы. Катаев вспоминает, как страшно было слушать Есенина, когда он читал вслух: «Чёрный человек, чёрный, чёрный, чёрный человек на кровать ко мне садится». Вот эта замечательная страшилка – «В одной чёрной, чёрной улице был чёрный, чёрный дом» – делает «Чёрного человека» одним из самых мрачных и самых пугающих стихотворений русской лирики. Ребёнка можно довести до бессонницы этим текстом.
Вполне естественно, что и Есенин, и Маяковский перед смертью воздвигли памятник себе, воздвигли автоэпитафию, после которой только самоубийство. После поэмы Маяковского «Во весь голос» возможно только самоубийство, без этого она не звучит. И конечно, «Чёрный человек» – это такое же введение в смерть, вступление в самоуничтожение. И нужно сказать, что с этой задачей Есенин справился блестяще, потому что, если бы не эта поэма, его трагический уход был бы не понят. Можно с точностью сказать, что на смерть Есенина было написано больше сотни немедленно появившихся откликов, откликов очень плохих, бездарных, потому что главный Есенин сделал сам, он на собственную смерть написал так, что никому уже ничего лучшего не удастся.
Наверное, можно. И я больше вам скажу, практически нет литературного шедевра, о котором этого нельзя было бы сказать. Тема чёрного человека впервые в русской литературе появилась у Пушкина, появилась она в «Моцарте и Сальери» – «мне с той поры покоя не дает мой чёрный человек». Но давайте вспомним, что ведь чёрный человек у Моцарта – это не раздвоение личности. Это лишний раз, кстати, подсказывает мне правоту моей версии: чёрный человек – это не Есенин, а страшный вариант его судьбы. Может быть, кто-то из вас даже знает, что за чёрный человек в действительности пришёл к Моцарту, чтобы заказать ему реквием. Ведь это довольно известная история. За месяц до смерти Моцарта к нему пришёл чёрный человек и этот реквием заказал. Реквием – вещь, написанная по заказу, с чем очень трудно смириться. Моцарт понятия не имел, что он умирает, собственно говоря, он и не умирал. Он умер, по некоторым сведениям, от тифа, по другим – от водянки, но позже. А кто же был этот чёрный человек? Я забыл сейчас фамилию этого персонажа, это легко, кстати, посмотреть. Это был управляющий графа фон Фальзегга, богатого графомана, который занимался тем, что у знаменитых композиторов скупал их сочинения, а потом издавал как свои. То есть он искренне верил, что, если в его замке при большом стечении гостей исполнят реквием, все подумают, что это он написал. Тот, кто ходил к Моцарту в виде чёрного человека, был банальный жулик, богатый плагиатор, не более того. Поэтому тема чёрного человека, возникшая у Пушкина, она рассказывает не о том, что у Моцарта раздвоение сознания, а о том, что у всякого гения есть чёрная тень, пошляк. Здесь ещё никакой патологии нет.
В случае Есенина, я думаю, патология выражается в ином. Как бы это сформулировать? Понимаете, «Чёрный человек» продиктован тем состоянием, которое иногда бывает с похмелья. Я бросил пить в свое время, абсолютно, то есть совсем, и до сих пор не начал, именно потому, что ужас похмелья перевешивал всю радость от выпивки. Состояние похмелья – это состояние вины прежде всего, ты чувствуешь себя страшно и непоправимо виноватым. И вот это состояние в «Чёрном человеке» отражено. Это больная совесть, которая мучается. Чёрный человек ведь является не просто так, он является как укор совести, как её укол, как напоминание о том, что ты не равен себе, что ты там наврал, здесь уступил, здесь поступил ниже, чем мог, и так далее. Но тем больше мужество Есенина, который нашёл в себе силы пройти путь падения до конца и зафиксировать для нас его хронику, чтобы мы уже по этому пути не делали ни шагу.
Михаил Булгаков
«Дни Турбиных», 1926
5 октября 1926 года в истории русского театра произошло событие, до сих пор непревзойдённое. Пожалуй, можно сравнить с этим только успех «На дне», когда премьера закончилась демонстрацией и массовыми арестами. Здесь премьера закончилась семью вызовами карет «Скорой помощи», истериками, обмороками, слезами, сердечными приступами и получасовой овацией.
Молодая студия МХАТа, МХАТ-2, показала «Дни Турбиных» Булгакова. Пьесу, которую Сталин смотрел больше 20 раз, и Хмелеву, игравшему Турбина, говорил: «Мне ваши усики даже снятся». Чтобы Сталину снились чьи-то усики, пьеса действительно должна была содержать в себе некую сенсацию.
Что же сенсационного было в этом произведении, которое в виде прозаическом, в виде романа «Белая гвардия», практически никем не было замечено?
Ну, во-первых, его третья часть в журнале «Россия» так и не вышла, вышли первые две, сменовеховский журнал «Россия» закрылся. Кто могли, прочли, кто могли, заметили Булгакова, и даже в Париже вышел этот роман отдельной книгой, за что Булгаков не получил ни копейки и экземпляра не видел. Но тем не менее почему-то пьеса, довольно точно следующая роману, только город уже открыто называется Киевом, – почему-то эта пьеса стала главной театральной сенсацией Москвы, хотя было с кем конкурировать. Больше того, эта пьеса сделалась своего рода «Чайкой» для молодого МХАТа, для поколения Хмелева, Тарасовой, Степановой, для тех, кто впервые сыграл булгаковскую драму перехода города из рук в руки. Как вспоминали многие, слишком живо помнилась Гражданская война, революция, Петлюра, сидение под абажуром в ожидании. Помните знаменитый фрагмент из романа «Белая гвардия» – «сидите под абажуром и ждите, пока за вами придут, да, может, ещё и не придут, главное, держитесь абажура». Вот эта атмосфера хрупкого уюта семейного, который грозит сломаться, атмосфера общей невиноватости и расплаты, всё равно надвигающейся на страну и на людей, – это было в «Днях Турбиных». Когда мы задаём себе вопрос, в чём причина сенсационного успеха этой пьесы, мы почему-то забываем самый простой и очевидный ответ – эта пьеса хорошо написана.
У Булгакова вообще пьесы хорошие, надо отдать ему должное. Можно любить или не любить его прозу, можно восхищаться «Театральным романом», можно восхищаться «Мастером», можно ненавидеть «Мастера», как делают некоторые. Я не принадлежу к их числу, я считаю роман гениальным, но очень опасным. Можно вчуже восхищаться булгаковскими фельетонами или, скажем, документальным его расследованием «Комаровское дело». Но нельзя не признать одного – пьесы удавались ему лучше всего. По трём причинам. Во-первых, Булгаков невероятно увлекателен. От пьесы требуется прежде всего увлекательность. И вот даже когда у него нет жёсткой фабулы – обычно-то она есть, как например, в «Блаженстве», в «Адаме и Еве», в «Иване Васильевиче», – это пьесы фантастические, в буквальном смысле, он любит фантастику социальную, – но даже когда жёсткой фабулы нет, как, например, в «Кабале святош» или в «Днях Турбиных», всё равно увлекательно: мы всё равно ждём, чем кончится. Нам интересно, кто сейчас войдет в турбинский дом, вернётся Тальберг за Еленой или не вернётся, уцелеет Николка или нет, уцелеет Мышлаевский или нет, для нас безумно важно это всё. Он умеет увлекательно рассказать историю. Как замечательно сказала когда-то Виктория Токарева, хорошая пьеса строится по телескопическому принципу: каждый следующий эпизод, как в спиннинге, должен железно вытекать из предыдущего. В прозе это не обязательно, там логика произвольная, логика, скорее, музыкальная, воздушная. А пьеса – это жёстко свинченная конструкция.
Булгаковская пьеса – это всегда конструкция, свинченная очень жёстко, это первое. Второе, конечно, – каждый герой говорит своим языком, и это язык виртуозно переданный, узнаваемый. Мы никогда не перепутаем, скажем, Тальберга с Мышлаевским, Николку с Алексеем Турбиным, у каждого собственная мелодика фразы, собственные любимые словечки, не навязчивые, не подчеркиваемые, а растворённые в ткани. Ну и третье, Булгаков блистательно передаёт атмосферу эпохи. Что бы это ни было, будь то атмосфера Парижа XVII века или атмосфера Киева 1918 года, он с помощью паутины деталей, точно сплетённой сетки их, замечательно даёт понять. В одной реплике «Снаряд лёг, кажется, под Святошиным» сразу вся тревога и всё неведение людей, которые в Киеве под обстрелом ждут решения своей судьбы. «Дни Турбиных» вызвали дикий гнев некоторой части публики, в частности Ходасевича. Когда эту пьесу показали в Париже, когда МХАТ туда приехал на гастроли и Ходасевич пошёл её смотреть, он наслушался восторгов и обрушился на этот текст прямо с ненавистью. Ходасевич вообще был, откровенно говоря, человек неприятный, желчный, как сказал про него Шкловский, «муравьиный спирт вместо крови». Но тут, я думаю, дело было не в желчности. Дело было, с одной стороны, в зависти, «ах, почему же это не я написал», это чувство испытывали все, кто слушал булгаковскую пьесу. Но самое главное было в другом. Ходасевич заподозрил в этой пьесе марксистский подвох. Он сказал: «Да, это очень мило, и многим это кажется ностальгической пьесой, но под видом пьесы о дворянстве это проводит подлую мысль о том, что победа революции была неизбежна, а дворянство, интеллигенция исторически обречёны. И эту гаденькую мысль Булгаков…» Ну, вы знаете это вечное стремление всех эмигрантов уличить всех, кто живёт здесь, в конформизме, подлости, приспособлении. Грех сказать, но ведь это и сейчас происходит. Все, кто остаётся здесь и здесь как-то пытается бороться, с точки зрения особо радикальных эмигрантов уже давно находятся на содержании у режима. Вот точно так же относились они к Булгакову. А на самом деле пьеса Булгакова – она и об этом тоже.
И Ходасевич со злобой и точностью, с точностью истинной злобы, почувствовал эту главную мысль. Эта главная мысль в том, что, сколь бы ни были хороши эти люди, сколь бы они ни были субъективно честны, они обречены и дело их мёртвое. И вот в этом трагедия. Если бы Булгаков был Тренёвым, каким-нибудь хорошим, но рядовым драматургом, он бы написал пьесу о том, что и для бывших есть путь исправления или, поскольку им нечего исправляться, для бывших есть путь сближения с новой властью. Ну, как Любовь Яровая, которая закладывает собственного мужа, сдаёт его и тем покупает признание, тем покупает себе лояльность. Ну сколько было пьес, ну возьмите погодинские «Кремлёвские куранты», сколько пьес о том, как старая интеллигенция переходит на сторону нового режима и говорит – да, вот теперь-то я наконец-то послужу своему народу! И «Депутат Балтики», фильм тоже, кстати говоря, по пьесе сделанный, и масса драматургии, «Огненный мост», масса драматургии, которая рассказывает об этом самом: как интеллигенту, как дворянину даже, не закрыт путь к сотрудничеству с советской властью. Булгаков в «Днях Турбиных» показывает совершенно чётко – ребята, нет никакого пути, вы обречены, вы сходите со сцены, это конец. Надо принять его мужественно, достойно. Вот, может быть, в этом и была гениальность пьесы, что она показывает – всем этим прекрасным людям в диапазоне от Студзинского до 21-летнего Лариосика, трогательного провинциала, который говорит: «Не целуйтесь, меня тошнит», вот всем этим добрым, прелестным людям путь один – будущего нет. Всё кончено. И когда по улицам «Белой гвардии», по улицам города проходит Красная гвардия, всё, что они могут делать, это ждать под своим абажуром. Это мужественное отношение к трагедии, это мужественное отношение к истории. Как замечательно сказал Михаил Карпов, очень хороший историк и китаист, Булгаков единственный писатель, в текстах которого объективно действует история, история как таковая.
Надо сказать, что Алексей Турбин, главный и в каком-то смысле автобиографический автопортретный герой, которого, кстати говоря, лучше всех, по-моему, сыграл Мягков в экранизации трёхсерийной советской, лучше всех именно потому, что он сыграл трагедию, он не стал прятаться, он показал всю обречённость и безысходность этой фигуры; Алексей Турбин – это олицетворение воли, храбрости. Булгакову вечное спасибо должна была сказать московская публика уже за то, что он показал белых не карикатурно. Он показал белых офицеров с уважением и даже с нежностью. Вот почему все валом валили на этот спектакль, вот почему Маяковский называл его «ползучей контрреволюцией», а Булгакова постоянно включал в список пережитков. Помните, у него в «Клопе» перечисляются приметы старого быта, и там называют в том числе на букву «б» Булгакова и булгаковщину. Это тем более пикантно, что главным ходом булгаковской пьесы «Багровый остров», то есть перенесением действия в зал, Маяк довольно-таки беззастенчиво воспользовался в третьем акте «Бани». Ну просто взял всё, что плохо лежало, и туда к себе перенёс. Надо сказать, что у них с Булгаковым были довольно натянутые, но неплохие отношения. Любили они играть на бильярде, любили поддевать друг друга, и не случайно Булгаков ему сказал: «Владимир Владимирович, не обольщайтесь, на вашей могиле и на моей могиле построит дачу ваш Присыпкин», на что Маяковский мрачно пробасил: «Согласен». Так вот в булгаковской пьесе, что и делало её в глазах Маяковского пережитком белого движения, в этой пьесе все герои положительные. Кроме Тальберга, который сбежал от красавицы Елены. Они все добрые, славные люди, и в этом-то и есть главная драма. История воздаёт не по делам, история – это жесточайшая драма без всяких моральных оправданий. Единственное, что можно сделать в этой ситуации, – это героически принять свою участь, не пытаясь её изменить, не пытаясь купить себе новую жизнь, не пытаясь добыть права. Встретиться лицом к лицу с исторической необходимостью, не пренебрегая при этом ни своей честью, ни своим достоинством, встретить со всем сознанием обречённости, со всей гордостью обречённости. В этом смысле и Елена, и Николка, и Алексей – все Турбины носители именно русского самосознания, русского офицерского долга, русской женской совести, русского долга, который ещё по пушкинской Татьяне мы помним. Вот это сознание гордой обречённости и делает пьесу таким выдающимся явлением. Вот почему, собственно говоря, тысячи людей смотрели её как только могли, не по одному разу, при первой возможности старались туда попасть. Потому что со сцены дышала, говорила, обращалась к ним прежняя русская культура, практически истреблённая.