Нам осталась удивительная героиня, в которой сошлись черты Ахматовой, Глебовой-Судейкиной, Паллады Бельской. Развратная, трагическая, неотразимо привлекательная обречённая женщина. Все, кто блистал в 1913 году, как писал Георгий Иванов, – лишь призраки на петербургском льду. Вот такой мрачно-весёлый парад этих призраков и предстаёт нам на страницах последнего русского дореволюционного романа.
Вопрос хороший. Мы когда-то с одним приятелем задумывали даже написать книгу о неоконченных романах, взяв несколько самых удачных образцов. Если бы «Тайна Эдвина Друда» Диккенса была закончена, был бы обычный роман, а так он не закончен, и это великая тайна. Незаконченность – важный элемент поэтики. Не закончен «Онегин», заканчиваться он должен был отъездом Татьяны в Сибирь к мужу, по реконструкции Дьяконова, но этот трехчастный план был тогда невозможен. Кстати говоря, роман от этого сильно проиграл. Было же девять глав, три части по три главы, он был гораздо симметричнее и красивее. Ничего не поделаешь, пришлось публиковать вот такой оборванный роман.
Неоконченность некоторых текстов Серебряного века, скажем, незавершенность трилогии Белого «Восток – Запад» (написаны две части из трёх) – это тоже очень важный показатель. Пришла буря и сняла необходимость заканчивать. Когда Блок писал в предисловии к «Возмездию»: «Не чувствуя ни нужды, ни охоты после революции заканчивать вещь, полную революционных предчувствий», – он тоже очень точно обозначил жанр. Революция пришла и оборвала всё, что не нужно. И «Абозов» сделал что-то подобное. Будь он закончен, перед нами был бы откровенно бульварный роман. А так, когда он трагически оборван, идея оборванной, незаконченной жизни – и салтановской, и абозовской, и русской, это ощущение, что Россия погибла и будет сметена, – в неоконченной фабуле стала гораздо заметнее. Особенно хорошо, что этот роман был опубликован только после смерти Толстого, в 1953 году, в первом полном собрании. Потому что, если бы он был опубликован тогда, Толстой бы перессорился со всей литературной средой, а далеко не факт, что это было бы хорошо.
Борис Пастернак
«Сестра моя – жизнь», 1917
Тут надо сразу же подчеркнуть две довольно важные вещи:
1. Пастернак всегда считал главным событием своей жизни то, что книга была не написана, а как бы ему дана, пришла через него.
2. Это произведение совершенно нового жанра: книга стихов.
Об этом подробно писал, например, Кушнер. Трудно сказать, чем этот жанр отличается, скажем, от романа в стихах или поэмы, от поэтического нарратива вообще. У этого жанра есть три особенности. Во-первых, всё-таки это не монолит, а именно «собранье пёстрых глав», стилистически очень разнородных. Во-вторых, у этого текста всегда есть скрытый лирический сюжет, о чём мы сейчас поговорим подробно. В-третьих, такая книга, как правило, прочно привязана к исторической эпохе, её породившей, она исторически обусловлена, и это при том, что в ней следов исторической зависимости почти нет.
Возьмём такой же жанр, это книга Симонова «С тобой и без тебя», лучшая книга о войне, написанная во время войны. Это тоже собрание не монолитных, не цельных лирических стихов, которые прекрасно дополняют друг друга. Есть среди них общественно-политические, например, письмо от имени офицеров полка. Есть абсолютно лирические: «Словно смотришь в бинокль перевернутый». Есть комические: «Если бог нас своим могуществом…» Есть абсолютно реквиемные, трагические, как, например, «Хозяйка дома». Мне это всё ещё придётся разбирать подробно. Там есть совершенно очевидный лирический сюжет: мальчик любил девочку, ушёл на войну. Сначала он был не нужен девочке, а когда вернулся с войны, уже девочка стала ему не нужна. Вот такая трагедия. Мальчик получил новый опыт, с которым вернуться в прежнее нельзя.
В общем, точно такая же немонолитная вещь – «Василий Тёркин». Её называют поэмой, но это неправильно, потому что авторское обозначение жанра – книга про бойца. «Эта книга про бойца без начала, без конца». А почему? А сам Твардовский говорит: «Если спросят, где сюжет, на войне сюжета нет». Это правильно, сюжета на войне нет, там один сюжет: жил и умер – или жил и выжил, вернулся.
Книга Пастернака «Сестра моя – жизнь» – по всем трём параметрам классическая книга стихов. Я думаю, может быть, здесь прав Кушнер: первая книга стихов, строго говоря, именно как книга стихов в русской литературе – это «Сумерки» Баратынского. Может быть, в какой-то степени это «Последние песни» Некрасова. Да, в отличие от сборника стихотворений 1855 года – это книга, в ней есть чёткий сюжет умирания, это единый цикл, поэтому в ней так много отрывков, незаконченного, это, в общем, история болезни. У Блока «Ночные часы», я думаю, вполне себе книга стихов. Даже более того, он называл свои книги лирической трилогией, там есть некий сквозной сюжет.
В чем же заключается сюжет Пастернака? Как вообще написать хорошую книгу о русской революции, практически не упоминая там русской революции? Это книга, которая в основном разворачивается летом 1917 года, в самое неопределённое время, как раз имеет довольно чёткий лирический сюжет, который абсолютно совпадает с метасюжетом русского романа XX века. Есть девочка, символизирующая Россию, сложная, напряжённая и измученная, есть влюблённый в неё главный герой, есть сначала их радость, взаимность, бурное обладание – книга Пастернака вообще как раз дышит чувственностью, об этом писал и Катаев, дышит страстью молодой, хотя отношения Елены Виноград и Пастернака были по большей части платоническими. Далеко они не заходили, максимум, что там было, это довольно раскованные поцелуи. Сам Пастернак утверждал, что до физической стороны любви дело так и не дошло. Но в книге совершенно очевидно, что это взаимное обладание поначалу есть. Потом начинается мучительный, долгий разрыв. Короткое счастье, короткая вспышка взаимного интереса, а потом мучительно долгий разрыв, во время которого лирический герой, который очень похож на самого Пастернака, вдруг узнаёт, что, оказывается, она никогда его не любила, больше того, она никогда ему не принадлежала, а был у неё роман с её кузеном, его другом Александром Штихом. Как принято говорить, le cousinage est un dangereux voisinage, кузинство – большое свинство. Проблема в том, что Пастернак не может до конца поверить и не хочет верить в то, что она не его.
А теперь посмотрите, как лирический сюжет накладывается на российскую историю. Дело в том, что поэт и Россия, поэт и страна могут любить друг друга и принадлежать друг другу очень недолго, о чём впоследствии написан «Доктор Живаго», пастернаковский роман на тот же метасюжет. Есть короткая вспышка любви, когда они вместе, а потом она обязательно достаётся другому. И Россия достаётся другому, и тот, кто мог бы её понять, сделать её счастливой, оказывается не нужен, а спасает её всегда кто-то чужой: или пошляк Комаровский, или чей-то чужой возлюбленный. Пастернак в своей манере отказывается от самоубийства, в цикле «Разрыв», который служит эпилогом книги:
Это сказано уже о зиме 1918 года, когда, как норвежский корабль, затертый льдами, и страна, и любовь, в общем, примерно в одинаково статичном и безнадёжном положении.
«Сестра моя – жизнь» написана о любви Пастернака к Елене Виноград. Тут возникают довольно забавные ботанические коннотации, потому что предыдущим её женихом был Сергей Листопад, незаконный сын философа Шестова, погибший на войне. Кстати, именно Серёжа Листопад отговорил Пастернака от попыток попасть на войну. Пастернак не попал туда по понятным причинам: у него одна нога была на шесть сантиметров короче другой после неудачного падения с лошади. Он долго вырабатывал походку, которая позволяла бы этого не замечать, всегда носил каблук с накладкой, но как бы то ни было, ему не светило попасть на фронт по призыву ни в Первую, ни во Вторую мировую войну, о чём он сам же и писал. У него была надежда пробраться или добровольцем, или военным корреспондентом. Листопад ему объяснял, что поэту на войне делать нечего, да и вообще на этой войне делать по большому счёту нечего. Сам он был убит, по разным сведениям, то ли в конце 1916 года, то ли в феврале 1917-го, убит своими взбунтовавшимися солдатами, прапорщик-красавец.
Елена Виноград была то, что Пастернак всегда особенно любил: она была женщиной с трагедией. Этот траур, в котором она ходила, ощущение роковой драмы, которое тяготело над ней. Досталась она в конце концов тоже человеку с говорящей фамилией Дороднов. Дороднов проглотил Виноград, а Пастернаку Виноград не достался. Пастернак очень любил острить над собственной фамилией, говоря, что пастернак – неприхотливая огородная травка, которая лёгко приживается на новом месте, когда её выкапывают, но тем не менее она совершенно не терпит холода, заморозков. Она может пахнуть и расцветать по-настоящему только в благоприятных условиях. Это очень касается и его самого, он лёгко терпит бытовые неурядицы, когда ему пишется, но во время общественных и социальных заморозков он просто сходит с ума.
Это что касается предыстории романа. Три стадии имела эта любовь, как и книга имеет совершенно отчётливую трёхчастную композицию. Тут надо, конечно, поговорить о том, что называется заглавным тропом, как называется наиболее известная статья на эту тему: статья Жолковского «О заглавном тропе “Сестры моей – жизни”». Заглавная метафора имеет, по выражению Жолковского, двоякое происхождение. С одной стороны, конечно, она отсылает к Франциску Ассизскому, который всё время говорил не только «братец волк», но и «братец тело», «братец ум». Он обращается не просто к собственным слушателям, приятелям, окружению с этим «братец», но он вполне может сказать и «сестрица жизнь». «Братец тело», возможно, один из источников этого тропа. Вместе с тем сестра жизнь несколько раз упоминается у Александра Михайловича Добролюбова, АМД (Ave Mater Dei), молодого поэта-символиста, который впоследствии ушёл странствовать, основал секту и умер печником в 1945 году в Нагорном Карабахе. Мы не знаем, в какой степени Пастернак был знаком с текстами Добролюбова, но, наверное, через Боброва, знавшего абсолютно всю лирику начала века, а может быть, через кого-то из младосимволистов или кого-то из общих футуристических знакомых он мог знать эти стихи.
Что означает «Сестра моя – жизнь»? Сам Пастернак впоследствии писал о жизни: «Она цвела как альтер эго, и я назвала её сестрой». Жизнь, как вы знаете, в русском языке имеет два значения. Одно – жизнь конкретного человека, второе – жизнь как общий процесс, в который мы все вовлечены. Здесь в виду имеется именно родство со всем миром, с общей жизнью, которое достижимо только во время революции, во время великих потрясений. Русская революция имела те же три этапа. Этап первый, о котором мы будем подробно говорить применительно к книге Зинаиды Гиппиус «Чёрная тетрадь», её раннереволюционному дневнику, – сначала восторг февраля. Действительно, сплошное сияние февраля. И февраль, хотя погода в Петербурге была всё-таки не безоблачная, запомнился всем как сияние, радость. Рухнуло самодержавие, идёт братание на фронтах, солдаты возвращаются на землю, более того, в Петрограде идёт братание с городовыми. Всё ужасно рады, сполз со страны ледяной панцирь, который держал её 500 лет. А потом, через короткое время, начинается второй период, известный как двоевластие. Ленин вернулся, запахло бунтом, перемены кажутся недостаточными, Временное правительство – недостаточно радикальным, всё уже понимают, что Керенский – болтун. В общем, страна без будущего, без надежды, без правил. Сначала начинаются расстрелы демонстраций, потом бунты, потом Корниловский мятеж в августе, который Керенский сначала одобряет, а потом предаёт. Кстати, это был последний шанс как-то спасти страну или вогнать в некоторые рамки. А потом уже происходит самый бескровный, но уже абсолютно безнадёжный Октябрьский переворот, в результате которого к власти приходит самая циничная и самая небрезгливая сила.
В общем, грех себя цитировать, но приходится процитировать свою старую фразу: «Любовь похожа на индивидуальный террор, а разлука – на государственный». Начинается время государственного террора, который пока ещё не показывает зубов, но уже ясно, что случилась «непрорубная тоска», как сказано в «Сестре моей – жизни». Соответственно, в книге эти три времени года обозначены с предельной чёткостью. Есть весна, весна на Воробьёвых горах, «грудь под поцелуи как под рукомойник», воробьи, которые заводят глаза, «осушая по капле ночной небосвод». Там даже есть небольшое вступление, которое называется «До всего этого была зима», замечательный сразу заданной пастернаковской разговорностью, какой-то невероятной обыденностью языка: «Снег валится, и с колен – / В магазин / С восклицаньем: / “Сколько лет, / Сколько зим!”».