Пилибосян… Армянская фамилия вызывает у меня ощущение какой-то гадливости, брезгливости. Я могла бы не сосредоточиваться на этом дурном ощущении, могла бы загнать это ощущение поглубже, на самое дно души, где в беспорядке свалено, как на помойке, все то, к чему я боюсь прикоснуться даже краешком сознания… Вот я, совсем маленькая девочка, лежу на постели. Я одна в комнате. Яркий солнечный день. Я натянула на себя одеяло, изо всех силенок сжимаю худенькие бедра, испытываю какое-то странное, стыдное и очень приятное чувство; и очень боюсь, что кто-нибудь — мама или служанка — войдет и увидит; сама не знаю откуда, но мне известно, что то, что я делаю, это плохо…
А если бы он оказался французом? Нет, тогда бы мне не было неприятно. И снова — почему? Может быть, потому что Франция, Париж, Лувр, Эйфелева башня, Елисейские поля, Бальзак, Версаль — все это я знаю, во всем этом для меня много обаятельного… Поэтому, да? И если о французах будут отзываться дурно, например, называть их легкомысленными, это на меня не подействует. Чеканные строки трагедий Расина и драматизм «Человеческой комедии» перевесят в моей душе любое, самое достоверное дурное мнение о французах. Более того, даже если я встречу какого-нибудь неприятного француза, это ничего не изменит. Потому что мне знакомы истинные вершины французской культуры и какой-то заурядной личности не под силу обрушить их в моей душе.
Об армянах же я слышала с детства только дурное. Не то чтобы о них постоянно говорили, нет. Но, значит, то, что я слышала, прочно отложилось в моем сознании. Это не просто дурное, это мелочно-неприятно-дурное. Говорят, что армяне — торгаши, хитрецы, обманщики, нечистоплотные люди. Но неужели я так примитивна и все эти слова оказывают на меня такое сильное действие? Зачем же лгать? Да, значит, оказывают; значит, примитивна. Да, и не буду лгать. Те немногие армяне, которых мне приходилось видеть, вполне укладывались в этот образ мелочного торгаша. Мне были неприятны их слишком черные волосы, крючковатые носы, а у женщин еще и лица волосатые. Мне самой противно это писать, я сама себе противна; но я хочу написать правду о своих ощущениях, даже если сама буду стыдиться этой правды.
Боже, ведь, в сущности, то, что я пишу, ужасно странно. Если бы на нас взглянул человек с другой планеты, что бы он подумал? Как можно неприязненно относиться к такому же как и ты сама существу, только потому что у него волосатые щеки? Но это существует, это так. Отец рассказывал о том, как обманывали его армяне-торговцы…
Но почему все это так отложилось в моей душе? Может быть, потому что я совсем ничего не подозреваю о существовании какой-то армянской культуры? Есть только дурное, а ничего хорошего в противовес ему нет. А существует ли она вообще, армянская культура? Разумеется, какие-то книги, какие-то песни должны существовать; но, наверное, все это такое маленькое, узкое, такое пригодное лишь для своего узкого круга… Ну и что? Это не основание для ненависти.
Отец говорил еще и о том, что армяне — предатели, они стремятся предать наше государство, они шпионы, они готовы продать нашу страну России. Правда это или ложь? У меня не было возможности проверить. Вероятно, истина как всегда находится где-то посредине, между правдой и ложью, то что называется.
Вот. Написала. Сижу. С ног до головы облепленная грязью. Отвратительная сама себе. Во всем призналась. И еще — разумеется, эта ненависть взаимна. Армяне ненавидят турок.
Как странно и мучительно: я чувствую, что почти не люблю этого человека. Это соединение звуков — «Пилибосян» — оказалось намного сильнее того юноши с беззащитными глазами цвета морских волн, которому я уже, казалось, отдала свое сердце. Я даже не могу верить в то, что он любит меня. Он не может меня любить. Ведь я не могу любить его.
А как же «Ромео и Джульетта»? «Имя ничего не значит, роза все равно остается розой». Кажется, так. А для Дездемоны даже чернота Отелло не имеет никакого значения. Почему-то именно Шекспир мне вспомнился. Наверное, потому что у его героев такие сильные чувства. Жаль, что я не знаю английского. Но и по-французски это удивительно. Мне всегда хотелось сильных чувств, хотелось любви. Но теперь я поняла, что я мелка, я похожа на всех остальных, я тоже принадлежу к этому «множеству».
Все кончено. Надо просто запереться в своей комнате, читать книги и носа не высовывать наружу, туда, где пенится мутной пеной живая жизнь.
43
Здесь старик Бора ненадолго расстается со своей юной сверстницей Наджие-ханым, поддавшись соблазну порассуждать самому.
Мы все чего-то не договариваем. Если бы мы, интеллигенты, писатели, обладали такой смелостью, как эта девочка. Но вряд ли это возможно. Ведь она писала для себя, исповедовалась перед собой. А кто из нас осмелится проанализировать свои чувства и понять, почему в его сознании, в его душе наперекор всем гуманным идеалам прозябает ненависть к армянам, неприязнь к евреям, отвращение к туркам. Вынести эти простые признания на страницы книг? Нет уж, гораздо легче подробно описать, как ты мочишься или испражняешься, или, забившись под одеяло, теребишь в одиночестве свой член, стремясь вызвать потайное, стыдное удовольствие.
Самое большое, на что, мы, турецкие писатели, способны, это вывести в романе «хорошего» армянина, глуповатого, конечно, но добродушного. Впрочем, подозреваю, что армянские или греческие писатели — максималисты в еще большей степени, и даже на «хорошего» турка их не хватит.
Но одного писателя, свободного, кажется, от подобного рода ненависти, я читал. Это Иво Андрич. Я даже хотел написать ему. Но потом отказался от своего намерения. К чему писать? Для чего рисковать? Лучше уж не писать писем, не желать личного знакомства, зато и не разочаровываться.
Пожалуй, я мазохист. Я много лет прожил в Германии, всем сердцем люблю ее; я преклонялся перед Толстым и Достоевским; а ведь я встречал не так уж мало немцев и русских, которые, несмотря на всю свою интеллигентность, не могли изжить невольного презрения ко мне, к своему коллеге, «грязному» и даже «кровожадному» турку. Особенно смешны подобные чувства у еврея.
В 1878 году, когда российские газеты и журналы буквально захлебывались от ненависти к туркам, Толстой отправился в Тулу, увидеть живых пленных турок, и после записал в дневнике, что они чудесные ребята. Тогда сильная Российская империя теснила на Балканах свою ослабевшую соперницу Османскую империю; тогда мой любимый Достоевский в своем «Дневнике писателя» выдумывал такие ужасающие «турецкие зверства», какие самому маркизу де Саду не могли присниться.
Но я не перестаю любить моего Достоевского. Я мазохист, я всегда и везде буду не ко двору, и, возможно, отчасти благодоря таким как я, люди периодически пытаются хотя бы немного обуздать взаимную ненависть, над которой не всегда мы властны.
Что ж, а теперь я снова раскрываю дневник Наджие.
44