Очерк я не написал, не пошел он у меня. Да и задумка объединить «вольво» с «москвичом» осталась задумкой.
В Швеции я поиздержался. Поездка в университетский городок Упсалу, где по сюжету проживал один из персонажей романа, соблазны уютных кафе Стокгольма, театры и музеи тоже требовали денег. В завершение – посещение мужского клуба со стриптизом, зрелищем, по тем временам «не рекомендованным» гражданам страны, где «секса нет», и тем самым еще более соблазнительным. Впечатление разочаровало. Возможно, оттого, что я был в зале один, польстившись на дешевизну дневных цен… Дебелая шведка торопливо снимала с себя шмотки, точно перед тем, как встать под душ в жаркую погоду. Видно, она была из вспомогательного состава, а возможно, и вовсе не стриптизерка, а так, посудомойка из ресторана, которую попросили сыграть спектакль для чудака-русского, что приперся в клуб спозаранку, клюнув на дешевизну. Я сидел злой и смущенный в полутемном зале, словно мишень для двух простуженных усилителей-пулеметов, изрыгающих рваную музыку. Едва дождавшись ухода девицы с помоста, я дунул из клуба. Настроение прескверное: сообразил, что из-за легкомысленного любопытства не смогу оплатить последний день проживания в гостинице. Перспектива коротать ночь на улицах Стокгольма не очень взбадривала. После полуночи в будний день улицы всех городов мира словно прорастают скукой, даже такие неугомонные, как в центре Манхэттена. Еще и без денег. Не питая особых надежд, скорее из озорства, я позвонил в наше посольство атташе по культуре. И – о радость! – получил приглашение переночевать в дипкурьерской квартире при посольстве.
Утром меня разбудил телефонный звонок. Голос атташе по культуре звучал озабоченно; я поначалу решил, что нагрянул дипкурьер с тайными своими пакетами и требуется освободить площадь. Но вскоре я понял, что минувшей ночью на посольство обрушились испытания посерьезнее – Иосиф Бродский получил Нобелевскую премию по литературе. Посольство в смятении. Кто мог ожидать такой каверзы по дипломатической линии?! И вот посол Борис Дмитриевич Панкин интересуется, знаю ли я что-нибудь о новом лауреате, как-никак Бродский – бывший ленинградец. И, если знаю, не соглашусь ли позавтракать с послом, потому как Панкин не очень сведущ в «деле Бродского». Я согласился. Перспектива позавтракать за счет посольства меня весьма устраивала. Что же касается главного, то мы были знакомы, но, честно говоря, я не много знал об Иосифе, наши пути не пересекались в те годы. Во-первых, я был далек от «братства поэтов», во-вторых, я был в Ленинграде приезжим, а доверительная дружба, бесспорно, закладывается в детстве и юности… Но кое-что на уровне общеизвестных городских сплетен тех лет я знал.
В предстоящем завтраке с послом меня смущало одно обстоятельство. Борис Панкин когда-то служил большим начальником в Управлении по охране авторских прав. А у меня тогда зрела обида на эту контору – они всячески придерживали мои книги, не пускали издаваться за рубежом, несмотря на поступавшие предложения. И однажды, разгневавшись, я пришел на прием к Панкину. Тот слушал меня кисло, со значением поглядывая на часы. Пообещал разобраться, обронив фразу о том, что не очень большой сторонник трясти по миру грязным бельем, а именно этим и полнятся мои книги. Разошлись мы недовольные друг другом. Дело давнее, но тем не менее…
Борис Дмитриевич Панкин, с болезненным, несколько прямоугольным лицом и коротко подстриженной шевелюрой, приглядывался ко мне. Немногословие посла можно объяснить сверхтяжкими обязанностями представлять державу, а может, он просто не выспался, раздумывая, как же вести себя перед крупной фигой, что показал великой стране Нобелевский комитет… Судя по всему, Панкин начисто не помнил о нашей с ним давней встрече, и это меня взбодрило – не хотелось копаться в прошлых обидах. Но и рассказывать особенно было нечего. То, что Бродского судили за «тунеядство» и выслали из Ленинграда, а затем и вовсе из страны? То, что старики-родители так и скончались в ожидании разрешения повидать сына? Вероятно, это не та информация, что могла удовлетворить посла.
Я чувствовал себя неуютно. Не имея к тем далеким событиям решительно никакого отношения, я испытывал вину за происшедшее. И стыд за то, что живу в неуклюжем, равнодушном и холодном государстве. Не в стране! В государстве! Государство и страна – понятия разные. Нет горше стыда, чем стыд за государство, в котором живешь, коря себя за бессилие.
– Не мешает позвонить Бродскому, поздравить, – отчаянно проговорил атташе по культуре и осекся. – Правда, неловко как-то.
– Почему же неловко? – вставил я. – Если Горбачев распорядился поставить телефон в Горьком и сам позвонил Сахарову… Вполне ловко. И даже благородно.
– Интересно, в каком направлении Бродский выстроит нобелевскую речь? – произнес посол. – Если помянет он свою историю, то наше присутствие на церемонии будет выглядеть двусмысленно.
Я пожал плечами.
Судьба причудлива. Вскоре после утренней встречи в посольстве я оказался в Нью-Йорке, в Гринич-виллидже, на Мортон-стрит, в небольшом убежище нового лауреата Нобелевской премии по литературе. Пришел я к нему с Леной, женой-эмигранткой. Иосиф нас принял радушно, сердечно. Познакомил со своей подругой-американкой, высокой, белокурой красавицей, с обожанием глядящей на своего кумира – большелобого, носатого, с печальными мудрыми глазами и чувственным ртом. Я знал о его операции на сердце и удивился ярости, с какой Иосиф «приговаривает» одну сигарету за другой. О чем и сказал тихонечко американке. Та безнадежно махнула рукой – такая судьба.
Не в пример показному высокомерному равнодушию многих эмигрантов Иосиф с интересом воспринимал то, что происходило в России. Я передал ему просьбу Олега Чухонцева о подборе стихов для «Нового мира» и еще какие-то просьбы, переданные со мной… Растерянность российского посольства в Швеции вызвала на его лице усмешку – он в те дни как раз обдумывал свою нобелевскую речь… «Ворошить прошлое не стану, – сказал Иосиф и, помолчав, добавил: – Думаю, что не стану. Тот случай, когда умалчивание выше любого обвинения».
Так и получилось. Его блестящая нобелевская речь своим пафосом косвенно обвиняла мракобесие куда сильнее любого прямого осуждения.
После возвращения из Стокгольма, с церемонии присуждения премии, Бродский собрал в нью-йоркском Пен-клубе друзей и почитателей. Непринужденно, по-студенчески, сваливая верхнюю одежду в углу большой комнаты, собрались приглашенные, перемежая беседу красным вином и кока-колой в бумажных стаканчиках. Бродский в строгом костюме с черной «бабочкой», присевшей на крахмальный жесткий воротничок, был торжественно-приветлив. На великолепном английском языке он прочел фрагмент из своей нобелевской речи, читал стихи…
Не думал я тогда, что через восемь лет, в январе девяносто шестого, вновь увижу Иосифа. Только не на Мортон-стрит, а на улице Бликкер, в том же любимом им Гринич-виллидже. Увижу лежащим в лакированном темно-коричневом гробу с небольшим крестом в восковых пальцах.
На самих похоронах мне присутствовать не довелось – я улетел в Техас, где в Хьюстоне бакинский дружок Эдуард Караш организовал мой литературный вечер. Отменить было нельзя, люди купили билеты… Встреча взволновала меня: собралось много давних приятелей-бакинцев и по школе, и по институту – Техас и впрямь столица нефтяной Америки. Многие с успехом работали на престижных должностях – наши специалисты по нефти ценятся во всем мире. Взять хотя бы тех же Карашей. Старший сын моего друга Эдуарда – Оскар, которого я не раз выгуливал в коляске на жарком бакинском бульваре, служил вице-президентом крупной американской нефтяной компании, младший – Игорь, художник, готовил персональную выставку. Сам же глава семейства, бывший главный инженер конторы бурения на некогда легендарных Нефтяных Камнях Каспийского моря, лауреат Государственной премии, консультировал теперь американцев. Такие вот дела…
Вернувшись из Техаса, я прочел газетное извещение о предстоящих «сорока днях» после кончины Иосифа Бродского.
В скромной православной церкви собрались опечаленные друзья и почитатели поэта…
Я видел красивое, несколько изможденное лицо Михаила Барышникова с глубоко посаженными светлыми глазами, сдвинутыми к переносице. Не думал, что Барышников такого маленького роста. Рядом стоял Рома Каплан, хозяин ресторана «Русский самовар», совладельцами которого были и Бродский с Барышниковым. Рому я знал давно, он даже в пятьдесят восьмом году гулял на моей свадьбе. Рыжий говорун, англоман, он одним из первых среди моих знакомых «свалил за бугор». Рома меня не узнал или сделал вид, что не узнал, а может, обстановка не располагала к земным излияниям. Тут же печалился и Миша Беломлинский, талантливый книжный график, он работал в газете «Новое русское слово»; когда-то Миша оформлял мою книгу в нью-йоркском издательстве. Рядом с ним стояла Вика, его жена, писательница. Видел я и Петра Вайля, широколобого, бородатого, прекрасного писателя-журналиста. Щеголеватый художник Вагрик Бахчинян держал в руках свечу. Старый писатель-эмигрант Марк Поповский, некогда будораживший литературную общественность своими документальными книгами, стоял тихий, понурый… К стене придела прильнул плечом Эрнст Неизвестный. Я вспомнил, как однажды на Манхэттене, направляясь в Сохо в мастерскую Неизвестного, я встретил Льва Додина, знаменитого питерского театрального режиссера. Додин с удовольствием принял мое приглашение, и мы отправились вместе к Неизвестному. Увиденное в мастерской взволновало Додина, что явно пришлось по душе хозяину мастерской – приглашение повторить визит тому свидетельство…
Лица, лица, лица. Необычайно красивые лица в приглушенно-вечернем свете церковного придела… Каких великолепных представителей людской породы вобрала в себя эмиграция!