Книги

Возвращение долга. Страницы воспоминаний

22
18
20
22
24
26
28
30

Очерк я не написал, не пошел он у меня. Да и задумка объединить «вольво» с «москвичом» осталась задумкой.

* * *

В Швеции я поиздержался. Поездка в университетский городок Упсалу, где по сюжету проживал один из персонажей романа, соблазны уютных кафе Стокгольма, театры и музеи тоже требовали денег. В завершение – посещение мужского клуба со стриптизом, зрелищем, по тем временам «не рекомендованным» гражданам страны, где «секса нет», и тем самым еще более соблазнительным. Впечатление разочаровало. Возможно, оттого, что я был в зале один, польстившись на дешевизну дневных цен… Дебелая шведка торопливо снимала с себя шмотки, точно перед тем, как встать под душ в жаркую погоду. Видно, она была из вспомогательного состава, а возможно, и вовсе не стриптизерка, а так, посудомойка из ресторана, которую попросили сыграть спектакль для чудака-русского, что приперся в клуб спозаранку, клюнув на дешевизну. Я сидел злой и смущенный в полутемном зале, словно мишень для двух простуженных усилителей-пулеметов, изрыгающих рваную музыку. Едва дождавшись ухода девицы с помоста, я дунул из клуба. Настроение прескверное: сообразил, что из-за легкомысленного любопытства не смогу оплатить последний день проживания в гостинице. Перспектива коротать ночь на улицах Стокгольма не очень взбадривала. После полуночи в будний день улицы всех городов мира словно прорастают скукой, даже такие неугомонные, как в центре Манхэттена. Еще и без денег. Не питая особых надежд, скорее из озорства, я позвонил в наше посольство атташе по культуре. И – о радость! – получил приглашение переночевать в дипкурьерской квартире при посольстве.

Утром меня разбудил телефонный звонок. Голос атташе по культуре звучал озабоченно; я поначалу решил, что нагрянул дипкурьер с тайными своими пакетами и требуется освободить площадь. Но вскоре я понял, что минувшей ночью на посольство обрушились испытания посерьезнее – Иосиф Бродский получил Нобелевскую премию по литературе. Посольство в смятении. Кто мог ожидать такой каверзы по дипломатической линии?! И вот посол Борис Дмитриевич Панкин интересуется, знаю ли я что-нибудь о новом лауреате, как-никак Бродский – бывший ленинградец. И, если знаю, не соглашусь ли позавтракать с послом, потому как Панкин не очень сведущ в «деле Бродского». Я согласился. Перспектива позавтракать за счет посольства меня весьма устраивала. Что же касается главного, то мы были знакомы, но, честно говоря, я не много знал об Иосифе, наши пути не пересекались в те годы. Во-первых, я был далек от «братства поэтов», во-вторых, я был в Ленинграде приезжим, а доверительная дружба, бесспорно, закладывается в детстве и юности… Но кое-что на уровне общеизвестных городских сплетен тех лет я знал.

В предстоящем завтраке с послом меня смущало одно обстоятельство. Борис Панкин когда-то служил большим начальником в Управлении по охране авторских прав. А у меня тогда зрела обида на эту контору – они всячески придерживали мои книги, не пускали издаваться за рубежом, несмотря на поступавшие предложения. И однажды, разгневавшись, я пришел на прием к Панкину. Тот слушал меня кисло, со значением поглядывая на часы. Пообещал разобраться, обронив фразу о том, что не очень большой сторонник трясти по миру грязным бельем, а именно этим и полнятся мои книги. Разошлись мы недовольные друг другом. Дело давнее, но тем не менее…

Борис Дмитриевич Панкин, с болезненным, несколько прямоугольным лицом и коротко подстриженной шевелюрой, приглядывался ко мне. Немногословие посла можно объяснить сверхтяжкими обязанностями представлять державу, а может, он просто не выспался, раздумывая, как же вести себя перед крупной фигой, что показал великой стране Нобелевский комитет… Судя по всему, Панкин начисто не помнил о нашей с ним давней встрече, и это меня взбодрило – не хотелось копаться в прошлых обидах. Но и рассказывать особенно было нечего. То, что Бродского судили за «тунеядство» и выслали из Ленинграда, а затем и вовсе из страны? То, что старики-родители так и скончались в ожидании разрешения повидать сына? Вероятно, это не та информация, что могла удовлетворить посла.

Я чувствовал себя неуютно. Не имея к тем далеким событиям решительно никакого отношения, я испытывал вину за происшедшее. И стыд за то, что живу в неуклюжем, равнодушном и холодном государстве. Не в стране! В государстве! Государство и страна – понятия разные. Нет горше стыда, чем стыд за государство, в котором живешь, коря себя за бессилие.

– Не мешает позвонить Бродскому, поздравить, – отчаянно проговорил атташе по культуре и осекся. – Правда, неловко как-то.

– Почему же неловко? – вставил я. – Если Горбачев распорядился поставить телефон в Горьком и сам позвонил Сахарову… Вполне ловко. И даже благородно.

– Интересно, в каком направлении Бродский выстроит нобелевскую речь? – произнес посол. – Если помянет он свою историю, то наше присутствие на церемонии будет выглядеть двусмысленно.

Я пожал плечами.

Судьба причудлива. Вскоре после утренней встречи в посольстве я оказался в Нью-Йорке, в Гринич-виллидже, на Мортон-стрит, в небольшом убежище нового лауреата Нобелевской премии по литературе. Пришел я к нему с Леной, женой-эмигранткой. Иосиф нас принял радушно, сердечно. Познакомил со своей подругой-американкой, высокой, белокурой красавицей, с обожанием глядящей на своего кумира – большелобого, носатого, с печальными мудрыми глазами и чувственным ртом. Я знал о его операции на сердце и удивился ярости, с какой Иосиф «приговаривает» одну сигарету за другой. О чем и сказал тихонечко американке. Та безнадежно махнула рукой – такая судьба.

Не в пример показному высокомерному равнодушию многих эмигрантов Иосиф с интересом воспринимал то, что происходило в России. Я передал ему просьбу Олега Чухонцева о подборе стихов для «Нового мира» и еще какие-то просьбы, переданные со мной… Растерянность российского посольства в Швеции вызвала на его лице усмешку – он в те дни как раз обдумывал свою нобелевскую речь… «Ворошить прошлое не стану, – сказал Иосиф и, помолчав, добавил: – Думаю, что не стану. Тот случай, когда умалчивание выше любого обвинения».

Так и получилось. Его блестящая нобелевская речь своим пафосом косвенно обвиняла мракобесие куда сильнее любого прямого осуждения.

После возвращения из Стокгольма, с церемонии присуждения премии, Бродский собрал в нью-йоркском Пен-клубе друзей и почитателей. Непринужденно, по-студенчески, сваливая верхнюю одежду в углу большой комнаты, собрались приглашенные, перемежая беседу красным вином и кока-колой в бумажных стаканчиках. Бродский в строгом костюме с черной «бабочкой», присевшей на крахмальный жесткий воротничок, был торжественно-приветлив. На великолепном английском языке он прочел фрагмент из своей нобелевской речи, читал стихи…

* * *

Не думал я тогда, что через восемь лет, в январе девяносто шестого, вновь увижу Иосифа. Только не на Мортон-стрит, а на улице Бликкер, в том же любимом им Гринич-виллидже. Увижу лежащим в лакированном темно-коричневом гробу с небольшим крестом в восковых пальцах.

* * *

На самих похоронах мне присутствовать не довелось – я улетел в Техас, где в Хьюстоне бакинский дружок Эдуард Караш организовал мой литературный вечер. Отменить было нельзя, люди купили билеты… Встреча взволновала меня: собралось много давних приятелей-бакинцев и по школе, и по институту – Техас и впрямь столица нефтяной Америки. Многие с успехом работали на престижных должностях – наши специалисты по нефти ценятся во всем мире. Взять хотя бы тех же Карашей. Старший сын моего друга Эдуарда – Оскар, которого я не раз выгуливал в коляске на жарком бакинском бульваре, служил вице-президентом крупной американской нефтяной компании, младший – Игорь, художник, готовил персональную выставку. Сам же глава семейства, бывший главный инженер конторы бурения на некогда легендарных Нефтяных Камнях Каспийского моря, лауреат Государственной премии, консультировал теперь американцев. Такие вот дела…

* * *

Вернувшись из Техаса, я прочел газетное извещение о предстоящих «сорока днях» после кончины Иосифа Бродского.

В скромной православной церкви собрались опечаленные друзья и почитатели поэта…

Я видел красивое, несколько изможденное лицо Михаила Барышникова с глубоко посаженными светлыми глазами, сдвинутыми к переносице. Не думал, что Барышников такого маленького роста. Рядом стоял Рома Каплан, хозяин ресторана «Русский самовар», совладельцами которого были и Бродский с Барышниковым. Рому я знал давно, он даже в пятьдесят восьмом году гулял на моей свадьбе. Рыжий говорун, англоман, он одним из первых среди моих знакомых «свалил за бугор». Рома меня не узнал или сделал вид, что не узнал, а может, обстановка не располагала к земным излияниям. Тут же печалился и Миша Беломлинский, талантливый книжный график, он работал в газете «Новое русское слово»; когда-то Миша оформлял мою книгу в нью-йоркском издательстве. Рядом с ним стояла Вика, его жена, писательница. Видел я и Петра Вайля, широколобого, бородатого, прекрасного писателя-журналиста. Щеголеватый художник Вагрик Бахчинян держал в руках свечу. Старый писатель-эмигрант Марк Поповский, некогда будораживший литературную общественность своими документальными книгами, стоял тихий, понурый… К стене придела прильнул плечом Эрнст Неизвестный. Я вспомнил, как однажды на Манхэттене, направляясь в Сохо в мастерскую Неизвестного, я встретил Льва Додина, знаменитого питерского театрального режиссера. Додин с удовольствием принял мое приглашение, и мы отправились вместе к Неизвестному. Увиденное в мастерской взволновало Додина, что явно пришлось по душе хозяину мастерской – приглашение повторить визит тому свидетельство…

Лица, лица, лица. Необычайно красивые лица в приглушенно-вечернем свете церковного придела… Каких великолепных представителей людской породы вобрала в себя эмиграция!