Три мертвых тела поперек седел его собственных кметей. Три саптарских лошади в поводу. Достаточно, чтобы враз сломали тебе хребет, боярин.
Однако отряд Анексима Всеславича не успел даже погнать коней в галоп, когда позади, в узкой улице, ночь вновь засвистела разбойным гудением спущенных тетив и летящих стрел. Ума лишились, подумал боярин. На три десятка саптар лезть — их всех враз стрелами не положишь.
Угодившие во вторую засаду степняки, как и положено бывалым воинам, не растерялись. Что там творилось, боярин не видел, слышал лишь гортанные крики, резкие команды и ржанье лошадей. Однако боя так и не началось, нападавшие, выпустив стрелы, похоже, рассеялись, не вступив в схватку грудь на грудь.
Что они делают?! — бились заполошные мысли. Уж если нападаешь, так истребляй поганых всех до единого, и быстро, покуда те не опомнились. А так — половина осталась, а то и больше, сейчас поднимут тревогу — что тогда станет с Тверенью?
Что тогда станет с Тверенью?
Вопили за спиной саптары, пока отряд Обольянинова скорым конским скоком уходил к берегу, где всегда прорублены широкие окна в сомкнувшемся ледяном панцире; и, словно отвечая находникам, вдруг ударил тяжелый набатный колокол.
Голос его пронесся далеко над замерзшей рекою, над заиндевевшими лесами, над тесовыми кровлями, властно вступая в курные избы и боярские терема, в добротные дома избранного купечества и просторные пятистенки зажиточных мастеров. Кто-то успел забраться на звонницу в этот неурочный час, развязал узлы протянувшихся к колокольным языкам вервиев и ударил набат.
В зимнюю стылую ночь над Тверенью поплыл могучий, низкий и страшный для всякого врага голос главного колокола росков. Отлитый своими, тверенскими мастерами, вышедший даже лучше невоградских, служивший вечной завистью жадным залессцам, набат звал твереничей к оружию, и каждый мужчина, способный держать топор или сулицу, знал, что ему делать.
Обольянинов осадил коня и застонал — громко, в голос.
Назад, скорее назад, остановить, пока не поздно, пока еще не
Саптарские трупы упали в снег — не до них сейчас.
Набат, конечно же, услыхали не только твереничи.
Вскинулись, взлетели в седла бывалые саптарские сотники. Им уже приходилось слыхать подобное, они знали, что это значит.
Лесные обитатели сейчас полезут драться насмерть. Следовало утопить мятеж в их же крови, пока он не разгорелся, подобно летнему пожару в сухой степи.
Боярин тоже знал, что будет дальше. Сейчас примчится подмога, возьмет в кольцо, и начнется такое, о чем и помыслить страшно.
Обольянинов содрогнулся, словно наяву слыша эти крики — дикие, страшные, крики тех, кому выпадет умирать под саблями, не понимая, что случилось, почему трещат выбиваемые озверевшими ордынцами двери, почему узкоглазая нежить врывается в спящие дома, убивая всех, до младенцев в колыбелях и кошек с собаками, с шипением и лаем доблестно бросавшихся на защиту хозяев.
Перед скачущим боярином мелькнула странная пара — застывшая у забора женщина, левая рука вскинута к губам, словно в ужасе от творящегося, и кружащийся прямо над нею огромный филин, каких, говорят, и не осталось в наши времена.
И словно сами собой сорвались с уст боярина совсем не те слова, что он уже готов был выкрикнуть:
— Сабли — вон!
А колокол все звонил, и прямо под копыта обольяниновскому отряду выскакивали твереничи — мужи и мальчишки, наспех набросившие тулупы, вздевшие какие ни были брони, сорвавшие со стен бережно хранимые мечи или же схватившиеся за верные, никогда не подводившие лесных жителей топоры.