– Ни то ни другое, – сказал он как будто немножко печально. – Если говорить по совести, то я должно быть un приживальщик. Наши все над поляками смеются, что у их панов нахлебников много. Напрасно смеются: у нас нисколько не меньше… Вы не можете себе представить, сколько теперь скитается людей без пристанища, лишних, так сказать, людей, как вот я… Правда, есть у меня и землицы немного, но для того, чтобы хозяйничать по совести, надо ведь мужика держать в ежовых рукавицах, масло надо из него жать. Можете вы это делать? Нет. И я не могу… Ну и пусть себе он живет, как хочет… Дадут что мужички – спасибо, не дадут – что же делать? Пока изредка посылают понемножку, спасибо им… Служить? Для военной остарел уж. Штатская – кляузы, взятки, низкопоклонство… Вы не служите, и я не служу… И нельзя служить. Так вот и гощу из года в год в Отрадном, а чтобы хоть чем-нибудь оправдать свое положение, в торжественных случаях, вот как сегодня, при шествии их сиятельств к обедне я беру эдакий жезл Ааронов и величественно выступаю впереди их вроде оберцеремониймейстера, что ли… Мы ведь здесь парад до страсти любим. Конечно, приживальщик, как же еще иначе? – заключил он. – Надо правде смотреть в глаза прямо. Но ведь и граф тоже приживальщик, только большой…
Они вышли к красивой белой пристани, около которой дремали на светлой поверхности озера десятки белых лодок. На небольшом расстоянии от берега виднелся островок, а на нем красивая белая беседка с цветными стеклами, над входом которой было написано: Фонтан Ювенты. А в сторонке, среди зацветающих черемух, виднелась статуя Венеры, перед которой было устроено что-то вроде жертвенника.
– Это наш знаменитый Остров Любви, – сказал майор. – Здесь совершаются жертвоприношения Киприде, при которых никто из посторонних не допускается…
– Et… madame la comtesse?![19]
– Madame la comtesse laisse faire[20]: она слишком занята гибелью Помпеи и светопредставлением. Раньше, когда меня в Отрадном еще не было, здесь существовало даже право primae noctis[21]. Но наверное утверждать этого не могу: я в то время искал Жар-птицы по улицам революционного Парижа…
– А, вот откуда у вас этот прекрасный выговор!
– Да, да, как же, был, видел, – усмехнулся майор. – Да если я не штурмовал Бастилии, – между прочим, штурмовал ее совсем не «народ», а всякая сволочь да несколько шалых русских сиятельств, находившихся в полном республиканском и революционном духе – то, во всяком случае, и я покупал в те горячие дни у camelots[22] знаменитый «фунт камней Бастилии»… И я проливал слезы умиления над этим героическим актом освобождения благородных жертв тирана Капета… Правда, потом мы потихоньку узнали, что никаких жертв Капета там не было, а была всякая рвань, садисты, педерасты, взломщики, но… Нет, я должен все же свои слова о лганье взять обратно!.. Иногда и лганье бывает грехом, и большим. Боже мой, думаю, что за те дни Париж наврал столько, сколько весь земной шар в спокойное время не наврет и в год. Что тут буря, которая переносит фрегат через крепость!.. Помню, зашел я в какой-то кабачок. Там, конечно, кипело собрание «восставшего народа». Впереди, в дыму, на столе какой-то лохматый с красным носом громил суспенсивное вето короля. Несколько голосов потребовали, чтобы он растолковал народу, что это за штука такая, суспенсивное вето. Оказалось, что это очень просто: «жена сварила тебе добрый суп, а король говорит “вето”, – ты ничего не получаешь!» Уж и взревели же санкюлоты!.. «Но этого мало, – продолжал красноносый – ибо, если в Париже нет хлеба и бедные парижане голодают, то это потому, что аристократы скупили все вето и – отправляют хлеб за границу…» Конечно, немедленная резолюция: на фонарь!.. И я был в толпе, которая окружила Тюльери. Если один гражданин, рыча, требовал во имя свободы, равенства и братства филе из королевы, то какая-нибудь салопница непременно хотела получить на завтрак кишки Марии Антуанетты. И все кричали, что мы-де вот заставим жирную свинью – то есть Людовика – дать «санкцию», но что такое санкция – не знал никто… Я видел, как одни негодяи казнили других для того только, чтобы в свою очередь войти на эшафот. Я видел, как все эти трепачи вопили: «Долой дипломатию, долой солдат, долой войну – Франция отказывается от всяких завоеваний!» И, поорав, шли к пирамидам и на Москву… А когда нарубили голов достаточно, начался период демократической гульбы и разврата, когда по улицам Парижа разгуливали полуголые стервы из герцогинь и стервы просто. Подкидышей подбирали тысячами. И над всеми этими гулящими и большею частью больными демократками самодержавно царил всесильный Видок и угощал их прелестями своих приятелей и знатных иностранцев… А в конце – «узурпатор» Наполеон… Да, да, и его я видел, маленького капрала. В молодости он был красив, интересен с его сумрачным, огневым взглядом. Наши дурачки du 14 выбрали себе вождем носастого и губастого Трубецкого. Какой же это вождь? У вождя должно быть чело, овеянное думой, орлиный нос, мечущие «молнии» глаза и эдакий крутой подбородок… Так вот и было сперва у Наполеона. А потом разъелся, отростил брюшко и всю музыку испортил. Может быть, и Ватерлоо потерял он только потому, что брюшко очень уж в глаза всем лезло. Да, да, насмотрелся я на человеческую комедию досыта… Может быть, поэтому-то так спокойно и несу я обязанности обер-церемониймейстера в Отрадном. Не все ли равно в какой роли выступать, раз пьеса дурацкая? Ну-с, а это вот цирк наш – здесь тоже для дорогих гостей представление уготовано…
Из-за красивой круглой куртины послышался вдруг хриплый лай и какое-то жуткое задыхание в себя. Майор сразу опечалился. Там, держась за ствол могучей липы, стоял и исступленно кашлял молодой человек с длинными волосами, прозрачным лицом и страшными глазами, в которых стоял бездонный ужас задыхающегося.
– Это наш домашний композитор, – тихонько шепнул майор. – Крепостной… Был долго в Италии, получил блестящее образование. Все рвался на волю, но «хорошие музыканты нам и самим нужны», не пустили, стал пить горькую и – вот, не угодно ли?..
Тот, сплюнув что-то вязкое, старался отдышаться и вытирал клетчатым платком потное лицо. В глазах его была беспредельная истома…
– Погодите, я его порадую, – шепнул майор и, подойдя к больному музыканту, весело сказал: – Ну, ну, не падайте духом… Посмотрите-ка, какого гостя я к вам привел… Узнаете? Это – Александр Сергеевич Пушкин, которого вы так любите…
В страшных глазах сразу засияло восхищение…
– Александр Сергеевич… – хриплым голосом проговорил он. – Вот не думал, что когда-либо на мою долю выпадет такое счастье!.. А я… а я… ваши вещи… на музыку все пробовал положить… Но не знаю: ваши стихи лучше музыки… Недоволен я… Но как я рад, как счастлив вас видеть… перед смертью…
– Оставьте! Перед какой смертью? – весело засмеялся Пушкин, у которого защемило сердце. – Идет весна, солнце, окрепнете… Надо больше парного молока пить… У меня была тетка, которая в молодости тоже страдала, как и вы, только в худшей степени: и с кровати не вставала. И представьте: на парном молоке встала и жива до сих пор!..
Он все это наврал. Но лицо больного вдруг оживилось.
– Да что вы?! – сказал он. – Вот не знал… Надо будет попробовать…
Неподалеку вдруг оглушительно треснула пушка.
– Ой, как я заговорился с вами! – воскликнул майор. – Пойдемте скорее, Александр Сергеевич… А Ивана Никитича мы потом навестим…
– Если не побрезгуете, буду счастлив, – потухшим голосом сказал больной. – Я ведь дворовый…
– Ну, в царстве искусства, по крайней мере, все равны, – крепко пожимая ему руку, сказал Пушкин.