Так или иначе, Стоун бдительно следил за ростом Фолкнера, диктаторски требуя полного повиновения, и, если ученик позволял себе вольности, строго отчитывал его. «Билл разочаровывает меня, — пишет Стоун после появления «Сарториса» и «Шума и ярости». — Ему никак не удается вырасти из детских штанишек». В «Диких пальмах» его не устраивает «чрезмерное многословие, нарочитая усложненность и вульгарность слога». Еще через несколько лет Стоун выскажется с большей определенностью: ««Дикие пальмы» и «Авессалом, Авессалом!» загублены тем, что Фолкнер с очевидностью лишен чувства формы. Что же касается его знаменитого стиля, то это вовсе не стиль в точном смысле, а просто манерность».
Может, иные суждения критика и не были лишены смысла, но дело, конечно, не в том. В словах Стоуна все время слышатся совершенно искреннее непонимание и даже детская обида: «собственность» ускользнула из рук, освободившись от опеки, начала своевольничать, взбунтовалась: «Никому не позволено…»
Однако же, мы незаметно сместили сроки. До протеста, до обретенной свободы было еще далеко. А на первых порах советы Стоуна — как писать, что читать, у кого учиться — безукоризненно принимались к исполнению.
Южанин по крови и воспитанию, он, разумеется, вовсе не хотел уводить Фолкнера из родных краев. Наоборот, местная история и местные люди казались ему вполне достойным, даже незаменимым материалом литературы. Но чтобы придать ему значительность всеобщего смысла, надо рассказывать эту историю и изображать этих людей уж никак не на языке безграмотной негритянской мамки. Высокий стиль романтиков, музыка символистов, «чистая образность» имажинизма — вот единственно надежные формы, которыми следует овладевать. И Стоун буквально заваливает Фолкнера стихами Эдгара По и Теннисона, Малларме и Верлена, Джойса и Паунда, Эми Лоуэлл и Эдны Винсент Миллей. При этом требует чтения сознательного, писательского, с карандашом в руках. Стоун хотел воспитать в Фолкнере мечтателя и визионера, даже внешний облик лепил соответствующим образом: для портрета на первой книге непременно нужен «романтический поэт, в духе Байрона, с гордо откинутой головой и развевающимся платком на шее».
Понятно, отчего такие представления находили поначалу у Фолкнера душевный отклик.
Что видел он вокруг себя? Тусклые будни захолустья, сегодня ничем не отличается от вчера, и завтра не обещает ничего нового, перед глазами мелькают одни и те же лица, слуха достигают одни и те же разговоры. Это в детстве можно было упиваться красивыми легендами и тут же, не сходя с места, разыгрывать былые сражения. Теперь от частого повторения истории потускнели, а все остальное было и вовсе скучно: у зеленных лавок, перед магазинами скобяных товаров, на городской площади собирались земляки, и пошло — кто жалуется на дороговизну, кто на современную молодежь, кто хвастает урожаем, кто, наоборот, сетует на неурожай…
Должно было пройти время, должна была наступить зрелость души, чтобы все это: и слухи, и сплетни, и повторяемость встреч и лиц, и прошлое, и переворачивающееся настоящее — пришло в сцепление и открыло свой глубокий, трагический смысл.
А пока все казалось рутиной. Школьные занятия интересовали меньше всего. «Я никогда не любил школы, — разоткровенничается впоследствии Фолкнер, — частенько убегал с уроков, надо было только, чтобы тебя не поймали».
Оставалась, конечно, охота, она-то никогда не утрачивала прелести новизны, да слишком велики паузы — уезжаешь на две недели в охотничий лагерь, потом полгода ждешь очередного сезона.
Оставалась и верховая езда — тоже замечательное занятие, которым Фолкнер увлекался до конца своих дней. Так ведь из забав жизнь не выстроишь.
А как-то раз в Оксфорд приехал воздушный цирк. Впечатление он произвел оглушительное — самолеты стали наваждением и страстью, сохранившейся на долгие годы. Уже сделав себе имя в литературе, Фолкнер купит старенький аэроплан и с помощью известного на Юге инструктора, ветерана первой мировой войны Вернона Амли, начнет овладевать техникой пилотирования. Учеником он, кажется, был не очень способным («мне пришлось-таки изрядно повозиться с Биллом», — вспоминает Амли), но на редкость упорным и своего в конце концов добился. Во всяком случае, в середине тридцатых по городкам Миссисипи, Теннесси, Миссури гастролировала труппа «Летающие Фолкнеры». К тому времени само зрелище стало привычным, но публику привлекало имя на афише: не кто-нибудь: известный писатель крутит бочки и иммельманы. Кончились эти игры трагически: во время одного из представлений погиб младший брат Уильяма — Дин.
Впрочем, и это далеко впереди, а пока юноша, почти еще мальчик, увидел в небе стремительно скользящие, немыслимо красивые машины, глядя на пилотов издали — даже подойти к этим сказочным существам не решался, — с тем большей остротой переживал медлительность городской жизни. И тем сильнее хотелось отвернуться от нее, найти достойную замену, выстроить пространство, где душа обретет себя.
А тут еще несчастная любовь. Эстелл Олдхем, соученица, дочь влиятельного юриста, предпочла робкому воздыхателю, да и далеко не классическому красавцу (черты лица правильные, но ростом мал и сложением тщедушен), высокого, уверенного в себе, имеющего отличные виды на будущее Корнелла Франклина. Впоследствии упрямый Фолкнер добьется-таки своего — Эстелл выйдет за него вторым браком, — но пока он раздавлен, предан, убит.
В таком душевном состоянии только стихи и писать, так что наставления Фила Стоуна и впрямь падали на подготовленную почву.
Еще при жизни Фолкнера, а особенно энергично после смерти, заработала критическая мысль, книги писателя обросли многочисленными комментариями и толкованиями. Не бездействуют и издатели — из архивов извлекается и передается на всеобщее обозрение все, что им было когда-либо написано. В свое время журналы отклоняли сильные вещи, теперь охотно публикуются сочинения откровенно ученические. Это нормальный процесс: художника должно увидеть в его росте, надо знать, с чего он начинался. Только хорошо бы сохранять в оценках чувство меры.
Не всегда это удается, имя Фолкнера-поэта позднейшие энтузиасты употребляют в ряду с именами Китса и Суинберна, Верлена и Элиота. Такие уподобления, впрочем, имеют смысл, только требуют оговорок. Но об этом — дальше, а пока заметим, что современники, не подозревавшие, что рядом с ними — будущая слава литературы, восторгов не проявляли. А иногда и вовсе насмешничали. Ранние (хотя и не самые первые) стихотворные опыты Фолкнера печатались в 1920 году в «Миссисипи», газете местного университета, где Фолкнер в течение полутора лет (на большее не хватило, вкуса к систематическому образованию он так и не выработал) занимался испанским и французским языками, а также посещал шекспировский семинар. Однокурсник, скрывшийся за псевдонимом «У.», откликнулся на газетную публикацию едкой репликой: «Господин редактор, какой замечательный был бы у нас, вероятно, университет, если бы все носили матросские воротники, шапки из обезьяньего меха и роскошные панталоны, если бы мы ходили по улицам, устало опираясь на палочку (смысл этих уколов скоро станет ясен. — Н. А.), и если бы, от чего убереги господь, мы убивали время, воспевая соблазнительные ножки и подыгрывая себе на лютне. Или это было бы слишком великолепно?»
В пору, когда Фолкнера начнут со всех сторон осаждать просьбами об интервью и, в частности, спрашивать о взаимоотношениях с критикой, он неизменно будет отмахиваться: рецензий не читаю, у писателя нет на это времени. Кажется, он был не вполне искренен, во всяком случае, из переписки видно, что стороннее мнение о книгах не было ему безразлично. «Как дела с рецензиями на «Москитов»?» — это пишет издателю практически неизвестный автор. «Очень бы хотелось прочитать рецензии на «Сарториса»» — слова писателя, уже несколько заявившего о себе. «Все еще не видел откликов на «Моисея»», — беспокоится уже один из ведущих американских писателей.
Правда, все это частные письма — они были собраны и опубликованы только после смерти Фолкнера. Публично на критики, как у нас в старину говорили, Фолкнер, действительно, не отвечал, и исключение позволил себе лишь однажды, в самом начале пути, вступив в открытую полемику с обидчиком; обмен колкостями на страницах студенческой газеты продолжался несколько месяцев.
Понять можно — даже в зрелые годы, когда давно стало ясно, что стихотворчество — не его судьба, Фолкнер постоянно называл себя неудавшимся поэтом и всячески подчеркивал, что поэзия — высший род литературы. А в юности он тем более был в этом убежден.
Что же это за стихи, о чем и как они написаны?