Первой на нее пришла светлая, почти однотонного бежевого окраса ящерка, которая сразу же мне очень понравилась. Я думаю, что она несомненно умнее или смелее своих подружек, по крайней мере, то, что дом стал обитаем и по вечерам на террасе горит свет, она заметила раньше других и, вероятно, по ящерицевым законам крыша с тех пор принадлежит ей. Но у животных все устроено не намного лучше, чем у людей, и через пару дней я заметила появление второй ящерицы: мельче, шустрее и более темного окраса. Высунувшись из-за балки, она покрутила головой и быстро обнаружила, что моя дивная, выкрашенная белой краской и прекрасно освещенная абажуром (другими словами: идеальная для охоты) крыша уже занята. И нет бы — смутиться, постучать хвостом и уползти себе восвояси, — нет, нахалка немедленно кинулась в атаку! Произошла короткая, но страстная схватка, и не успела я ничего толком рассмотреть, как моя бежевая любимица уже спасалась бегством. Вместо хвоста у нее торчал маленький огрызок. А темная, пятнистая победительница преспокойно заняла себе отвоеванную крышу.
Надо сказать, что произошедшее меня расстроило. Я успела уже привязаться к своей светлокожей питомице. Первым моим импульсом было прогнать темную нахалку, но, выкурив сигарету, я решила, что, в общем-то, крыша была отвоевана ею в честном бою, и вмешиваться мне, пожалуй, все-таки не стоит. Хотя симпатий эта новая у меня не вызывала, и я выразила свою неприязнь, дав ей имя Нахальная.
Какое-то время она владела моей крышей в полном одиночестве, но (и какова же была моя радость!) через неделю моя покалеченная любимица вернулась обратно. Ее хвост успел отрасти, но получился слишком толстый и кривой. Поозиравшись из-за угла, она дождалась момента, когда Нахальная оказалась неподалеку, и отчаянно бросилась в бой! Умничка, девочка моя! Как я за нее переживала! Схватка опять была слишком быстрой для того, чтобы я успела что-то рассмотреть, но результаты ее оказались вполне удовлетворительными. Победила если не дружба, то, по крайней мере, справедливость. Шипя, нервно дергая хвостами, ящерки расползлись по разным концам навеса, и между ними установилось что-то вроде нейтралитета. Таким образом, крыша была поделена, и каждая обосновалась на своей территории.
Единственной нерешенной проблемой оставалось освещенное пятно от абажура. Оно располагалось ровно посередине, в нейтральной зоне, не принадлежащей ни Нахальной, ни Короткохвостой (после всего произошедшего имя для моей любимицы напросилось само собой). Охота теперь происходила вяло. Мошки по-прежнему держались ближе к свету, а вот ящерки подползти к нему боялись: как только одна из них делала попытку подобраться поближе, вторая начинала издавать страшные шипящие звуки, зловеще бить хвостом и резким прыжком отрезала первой путь. Многочасовая охота кончалась ничем, голодные, неудовлетворенные, они расползались по своим щелям.
Просиживая каждый вечер в одиночестве, я невольно вовлеклась в их ящерицеву жизнь. Нахальная с Короткохвостой худели и выглядели несчастно. Я пробовала перевести их на дополнительное питание, ставила блюдечки с молоком, крошила на пол печенье, но никакого интереса с их стороны это не вызывало. По всей видимости, питались они исключительно насекомыми. Тогда я стала складывать убитых мною комаров на перила. Нахальной и Короткохвостой это понравилось, но дело все равно шло не очень бойко: два-три убитых мной комара — им рациона не сделают, к тому же опять начались поползновения к схваткам. И тогда меня озарило!
Раз мошки прилетают только на свет единственного абажура, и поделить его мои подопечные не в состоянии, — я организую им второй источник света, и вопрос можно считать решенным. И волки сыты, и овцы целы! В тот же день я обнаружила то, что требовалось, в лавке одноглазого тайца.
Теперь, в одно и то же время, поужинав сама, я каждый вечер забираюсь в свое любимое кресло и начинается кормежка. В каждой моей руке по фонарю, а на потолке, в противоположных концах крыши — два совершенно одинаковых кружка света, наполненных возбужденно ползающими мошками (абажур я, во избежание ненужных проблем, на это время вообще выключаю). И то ли мне это мерещится, то ли ящерки сообразили, что сытными ужинами обязаны мне, но, поев, они расходятся теперь не сразу: сидят по разным концам крыши, облизываются, блестят в мою сторону бисеринками круглых глазищ. А с недавних пор я обнаружила, что они неравнодушны к музыке, и в те вечера, когда я подключаю колонку к своему I-pod, Нахальная и Короткохвостая задерживаются на полчаса дольше обычного.
Расходимся спать мы обычно одновременно: в половине двенадцатого они забираются в щели, а я совершаю вечерний обход дома, гашу везде свет и скриплю старческими ступенями лестницы на второй этаж, в спальню. Открытые нараспашку окна дышат тонкими занавесками, легкий ветер перебирает простыни на кровати, а на низкой бамбуковой тумбочке зевают слегка шелестящими на ветру страницами совершенно забытые мной книги. Меня настолько устраивает, убаюкивает своей неторопливостью моя островная жизнь, что отрывать от нее время на чью-то другую, пусть даже удачно сочиненную, кажется мне полной глупостью. Реальность этого нереального острова, с его влажными и жаркими ночами, ящерицами и тихо шелестящей в темноте листвой, в отличие от книжной, сотворена самым талантливым из всех творцов.
После приезда сюда у меня начался какой-то странный тип бессонницы: иногда я просыпаюсь от того, что мне жалко спать. Мной овладевает неистовая жадность, мне хочется вобрать в себя каждую секунду, не упустить ни встревоженного крика охотящейся птицы, ни скрипучего клекота лягушек, ни единого мгновения кромешной тишины, повисающей между ударами волн о скалы, и я встаю, сажусь на подоконник и курю, подолгу глядя в темноту. Но всегда в такие минуты где-то под ложечкой рождается и немедленно начинает разъедать меня червоточина липкой, саднящей тревоги. Все происходящее со мной кажется ничем не защищенным, шатким и эфемерным, как перистая зыбкость утреннего тумана, растворяющегося с первыми солнечными лучами; эти длинные и густые ночи, в которые почему-то хочется плакать, противоречат всему, что я знаю о жизни. Хорошо не бывает долго. Знать бы только, что именно послужит причиной, которая вторгнется в этот тихий и спокойный мир.
Когда я была маленькой, лет пяти, не больше, к нам из-за границы приехал Иван Иваныч, папин двоюродный брат с Кипра: я помню вихрь чуждой, странной, раскованной энергии, ворвавшийся вместе с ним в нашу тесную квартирку. Вкусно запахло одеколоном, мама охала в прихожей, примеряя подарки, отец хлопал дверкой холодильника. Меня схватили сильные загорелые руки, подняли, закружили, поставили обратно на пол, всунули мне в руки коробку с чем-то, и смерч унесся в сторону кухни, где возбужденный отец уже радостно звенел гостевыми чешскими бокалами. Я же, замирая от новых запахов и ожидания чего-то особенного, забралась в кладовку и не сразу решилась развернуть блестящую упаковку. Из жестяной коробочки, в которой мама потом хранила долго еще пахнувшие шоколадом фотографии, на меня смотрели чудо-конфеты: каждая в отдельной обертке, ни одной одинаковой, — это были девочки и мальчики, собаки, кошки, и даже конфета в форме открытой машины, в которой сидели пассажиры. У меня перехватило дух от восторга. Съесть, просто развернуть, смять обертки и засунуть в рот всю эту красоту было чудовищно, немыслимо, абсолютно невозможно! По пришедшей маме идее мы приделали к каждой конфете нитку и повесили на новогоднюю елку. Через две недели, разбирая ее, мама убрала конфеты вместе с остальными игрушками, чтобы повесить их заново в следующем году, и в следующем, и в следующем. И только три года назад, разбирая вещи родителей перед самой продажей квартиры, я наткнулась на них. Шоколад за годы покрылся синеватым налетом, крошился и стал горьким на вкус. Невостребованные, отложенные на потом, они умерли, так же, как умерли мои родители, так же как умру когда-нибудь и я, и глядя на несъедобные конфеты, я поразилась, насколько же важно быстро, немедленно начинать уже жить!
12
Море сегодня утром особенно пятнистое. Возможно, это из-за поднявшегося за ночь странного ветра. Разволновавшиеся, потревоженные волны недовольно рокочут и щекочут песок шершавыми языками, оставляя вдоль его кромки кучки пены — буро-желтоватой, неопрятной, будто грязные мыльные следы на стенах ванны. В ветряные дни пляж выглядит неряшливо, выброшенные волной, тут и там щерятся колючие осколки кораллов. Недавно Лучано сказал, что кораллы — это окаменевшие за тысячелетия скелеты мелких морских животных: каких-то желеобразных полипов с большим количеством маленьких щупальцев, которые, прилипая к подводным камням, веками срастаются в единую массу и, в конце концов, образуют рифы.
Мои босые ноги переступают неуверенно, то и дело поджимая пальцы. Такое чувство, будто и правда шагаешь по кладбищенским костям. Прямо из-под ступней гроздьями улепётывают белесые, почти прозрачные и оттого очень трогательные крабы. Пляж по поводу раннего времени еще пуст, только бездомные тайские собаки уже проснулись и лениво обнюхивают выброшенные волной сувениры: нигде ли не попадется что-то съедобное, мертвый моллюск или невезучая, зазевавшаяся рыбешка? Все вокруг окрашено в пастельные розоватые тона. Через два часа немногочисленные наши обитатели вылезут загорать, солнце разгонит тени и зальет берег ровным, сверкающим золотом. Сразу же начнется жарища. Нагретый воздух задрожит, будто жидкий, начнет переливаться и струиться, и пешком уже будет не пройтись — песок к полудню раскалится, словно намекая, что всем пора по добру по здорову убраться в тень.
Дойдя до противоположного от моего дома края пляжа, я салю рукой выступающую скалу и поворачиваю обратно. Обычно по утрам я хожу туда-сюда четыре конца, что составляет около двух километров, и только потом, согревшаяся, окончательно проснувшаяся, разрешаю себе поздороваться с морем: медленно захожу сначала по колено, трогаю его рукой, потом чуть глубже, и, наконец, рывком ныряю, ухожу под воду с головой, плыву, сколько хватает дыхания, руками разрезая тугую толщу воды, не разжимая век, выныриваю, захватываю ртом вторую порцию вкусного воздуха, плыву опять, и так — пока в теле не проснется бешеное счастье от ощущения силы и гармонии движений, гребков, температура тела и воды не смешаются до полного отсутствия разницы, и мне начнет казаться, что я не имею четких физических границ, а полностью растворена в воде, океане, слилась с ним, стала его частью, его жизнью.
Плаваю я не меньше сорока минут, а, выбравшись на берег, с наслаждением растягиваюсь на спине и, закрыв глаза, устраиваю ежеутреннюю перекличку своей коллекции звуков. Мне нравится настраивать ухо по очереди на каждый из звуков, так, чтобы на время другие отступали, выкристаллизовывая лишь один из них. Я словно дирижер, проверяющий инструменты перед ответственным концертом. Тихий шелест листвы? — Здесь! Шуршание волн по песку? — Тут! Птицы, прячущиеся где-то вдали, в окружающих пляж зарослях? — На месте! Мое учащенное сердцебиение? — Да! Перезвон приборов (ресторан Лучано уже сервируют к завтраку)? — Тоже тут! Отдаленный, еле слышный звук рыбацкого баркаса? — В порядке!
Теперь можно перевернуться на живот, положить голову на скрещенные руки, приоткрыть веки и под углом (в этом тоже есть приятная игра — смотреть не прямо, а наклонив голову на бок, как бы заставляя себя не узнавать знакомые вещи) оглядеть пляж. Пока я плавала, он уже слегка ожил. Толстые босоногие тайки подметают кораллы. Дочерна загорелые рыбаки стягиваются к своим лодкам, деловито проверяют снасти, скоро им пора отчаливать на утреннюю проверку закинутых с вечера сетей. Выползают и первые отдыхающие.
Вообще-то «отдыхающих» у нас на пляже почти нет. В отеле у Лучано, состоящем всего из восьми бунгало, постоянно заняты только два: в одном зимует Ингрид, во втором дичится всех какой-то никому не известный, но воображающий себя не иначе как Хемингуэем, американский писатель польско-еврейских кровей. Даже Ингрид не удалось выпытать из него никаких деталей, кроме имени и профессии, о которой тот, впрочем, говорит с гордостью, хотя прозорливая шведка утверждает, что на самом деле он такой же писатель, как она Ума Турман, и ничего он не пишет, а тихо спивается в своем номере. Оставшиеся пять бунгало или пустуют, или занимаются изредка прибывающими на лодках гостями, не задерживающимися в нашей дыре больше чем на пару-тройку дней.
В так называемых «Бамбуковых хижинах» — примитивных и лишенных всяких удобств лачугах, примостившимися в кустах в сотне метров от отеля, более-менее длительно обитают еще несколько персонажей: странноватый лысый немецкий парнишка в оранжевой майке, полудикая уродливая американка и бельгийская семья дикарей с полугодовалым ребенком (эти целые дни проводят за камнями: ходят там в чем мать родила, исключение составляют только поблескивающая на носу главы семейства тонкая металлическая оправа и звенящие при ходьбе браслеты, украшающие щиколотки его коренастой супруги).
В дальнем от меня конце пляжа, в «Кокосовом раю» — хижинах поприличнее, с ванными комнатами и горячей водой — расположились: бородатый фотограф (этот, кажется, скоро уже уедет); пара-тройка пивных алкоголиков непонятной национальности (приехали ли они вместе, или сдружились уже тут — непонятно); влюбленная парочка тинейджеров-наркоманов (весь день спят, ночью ржут и слушают музыку); очень серьезная постная швейцарка преклонного возраста (судя по загару и полной отрешенности в глазах, тусующаяся по Азии уже не первый год, вероятно хиппушка из «бывших», таким потом трудно пристроиться у себя в Швейцарии, и они обречены ошиваться по дешевым пляжам типа Гоа или нашего, я в шутку прозвала ее «бывшая швейцарка»); да и непонятный китаец-японец крайне сурового вида (этот вполне может оказаться как продвинутым йогом-магом-чародеем, так и наркодиллером).
Ну и напоследок, откуда-то с гор к нам почти ежедневно спускается симпатичный одинокий парень, по словам Ингрид оказавшийся французом и получивший от нее кличку «горец». Он и правда напоминает персонажей из одноименного фильма: та же кошачья пластика человека, привыкшего к жизни вдали от асфальтированных дорог, легкие колени и четко прорисованная линия икры, горделивый, по-французски чуть горбоносый профиль, обрамленный спутанными вьющимися волосами, повадки дикаря и матовые переливы мускул (разумеется, натурального происхождения; те, что нажиты непосильным трудом в душных, пропахших потом фитнесс-клубах, никогда не получаются такими изящными). Наблюдательная шведка оказалась вчера права, я поймала себя на том, что действительно не могу оторвать от него взгляда, исподволь наблюдая, как, появившись на пляже, он легкими прыжками горной лани перескакивает с камня на камень. Загорает он где-то на скалах, ни разу не почтив наши шезлонги своим вниманием, а если и ужинает изредка у Лучано, то сидит, как и я, в гордом неприступном одиночестве, блуждая рассеянным взглядом по горизонту. Одежда его не напоминает артистические лохмотья людей, старательно подчеркивающих свое презрение к обществу, но слегка порванные голубые джинсы и выцветшие от солнца майки производят приятное впечатление, будто бы их хозяин органично и без всякой искусственной позы просто давным-давно перестал обращать внимание на свою внешность. Из «продуманных» вещей на нем есть только огромное количество болтающихся на шее и руках кожаных шнурков и каких-то линялых ниточек, с вплетенными в них камушками, но это мелочь, на мой взгляд, вполне простительная. Европейская молодежь украшает себя по-другому, не принятыми у нас тучными очками в стиле «гуччи» или броскими наручниками золотых часов, а свободолюбивыми ниточками и браслетами из ракушек — тоже дань моде, но моде более умеренной, не такой примитивно-раздражающей, по крайней мере, не указывающей на материальное благосостояние. Хотя, кажется, я слишком увлеклась молодым французом. Курортные влюбленности — стезя глупая, устаревшая, давно доказавшая всю свою безнадежность и никчемность, и отвлекаться ради какого-то горделивого красавца от моей пратьяхары у меня нет ни малейшего намерения. К тому же, как я верно заметила вчера Ингрид, сюда действительно со дня на день уже может появиться Стас.