Элизабет Гаскелл, разумеется, придерживается этой же точки зрения, выступает в поддержку семьи пастора, в «Жизни Шарлотты Бронте» называет миссис Робинсон «развратной женщиной» („depraved woman“), искусительницей, которая покрыла Брэнуэлла «несмываемым позором». И даже предполагает, ссылаясь на двоюродных братьев и сестер Лидии Робинсон, что Брэнуэлл был далеко не первым ее любовником и что среди знакомых она слыла «дурной, бессердечной женщиной». А вот Брэнуэлл восторгается ее чистосердечием, чудесным нравом и заботой о ближнем – будто речь идет о двух разных людях… «Дурная, бессердечная женщина», заметим в скобках, не преминет спустя десять лет дать Гаскелл резкую отповедь в печати и пригрозит автору «Биографии Шарлотты Бронте» и ее издателю Джорджу Смиту судом. Семидесятилетний Патрик Бронте целиком с биографом дочери согласен: возлюбленную сына иначе как «каиновым отродьем» он не называет.
Сыну, конечно же, эту историю приходской священник не простил, был с ним суров, одно время почти не разговаривал, как, собственно, и другие члены семьи. Эмили и Энн брата словно не замечают, Шарлотта, самая близкая ему из сестер, должна была бы, влюбившись в женатого человека, понять его как никто, ему посочувствовать – однако недовольна братом и она тоже. Шарлотта свою несчастную любовь держит в тайне, мучается, не подавая виду, наедине с собой. Брэнуэлл же устроен иначе, он экстраверт и, особенно если выпьет, готов поделиться своими чувствами с первым встречным. Возмущает старшую сестру и то, что брат бездельничает, уже второй год сидит без дела, зарабатывать не торопится – как, между прочим, и она сама.
«Брэнуэлл безнадежен, – пишет Шарлотта в сентябре 1845 года Эллен Насси, – он утверждает, что очень болен и искать работу в таком состоянии не собирается. Говорит, что предпочитает скудную жизнь дома… С трудом нахожусь с ним в одной комнате, что-то будет в будущем».
Брэнуэлл же ничуть не «раскаялся в содеянном», он, Шарлотта права, безнадежен, пытается утопить в вине горечь от разлуки с любимой женщиной, влезает в долги (ему грозит долговая тюрьма в Йорке), выпрашивает деньги у отца, который к этому времени почти совсем ослеп, не может ни читать, ни дойти без посторонней помощи до церкви. Пьет без просыпу и дома, и в Ливерпуле, куда уезжает на неделю с Джоном Брауном по инициативе сестер, Шарлотты в первую очередь. И где – «любовь прошла, явилась муза» – пишет страдальческие стихи, в которых родной дом перестает быть, как раньше, центром вселенной:
Задумывает роман – очередной ангрийский сюжет, однако на публикацию рассчитывает не слишком, пишет Лейленду, что не надеется преодолеть препятствия, которые будут чинить ему литературные круги:
«…Я прихожу в уныние, теряю всякий интерес от одной мысли о том, что мне скажут издатели… Не могу писать то, что будет выброшено непрочитанным в камин».
Погружается в мистику – чувства юмора при этом не теряет.
«Вчера вернулся из Ливерпуля и Северного Уэльса, – пишет он Лейленду. – За время моего отсутствия, куда бы я ни пошел, со мной рядом всякий раз шла какая-то облаченная в черное женщина. Она нежно, будто законная жена, опиралась на мою руку и называла себя НЕВЗГОДОЙ. Подобно некоторым другим мужьям, я без нее легко бы обошелся».
В эти месяцы Брэнуэлл легко обходится и без отца, и без сестер, и без друзей. Миссис Лидия Робинсон – а ведь, казалось бы, банальная интрижка, пошленький треугольник: муж, жена, любовник – надолго выводит его из равновесия, лишает душевного покоя, занимает все его мысли. 16 апреля 1845 года в «Галифакс Гардиан» можно было прочесть горькие строки, вышедшие из-под его пера:
1 июня 1846 года Брэнуэлл пишет сонет «Лидия Гисборн» (Гисборн – девичья фамилия миссис Робинсон), весь пафос которого в безысходности: дом возлюбленной именуется «домом-тюрьмой» („prison home“), надежды на счастливое будущее уподобляются «бездонным морям скорби» („woe’s far deeper sea“), а радость – «далеким, едва различимым вдали островом» („Joy’s now dim and distant isle“).
И невдомек бедному влюбленному, что «моря скорби» не столь «бездонны», а счастье куда ближе, чем «далекий, едва различимый вдали остров». Он еще не знает, что четыре дня назад, 26 мая, умер преподобный Эдмунд Робинсон. Казалось бы, хеппи-энд близок: месяц траура – и Лидия вновь в его объятьях, теперь уже навсегда. Увы, «старый муж, грозный муж» все предусмотрел: в завещании оговорено, что если Лидия сойдется с Брэнуэллом Бронте, она лишается наследства. Наследство немаленькое, и вдова на такие жертвы не готова… А возможно, – считает, к примеру, Джулиет Баркер, главный на сегодняшний день авторитет по истории семьи Бронте, – что такого пункта в завещании не было, его измыслила коварная вдова, ибо она вовсе не стремилась соединять свою жизнь с нищим и пьянствующим – очень возможно, на ее же деньги – юным поэтом.
«Что мне делать, не знаю: я слишком крепок, чтобы умереть, и слишком несчастен, чтобы жить, – пишет Брэнуэлл Лейленду в июне того же года. – Рассудок мой видит перед собой лишь самое безотрадное будущее, вступать в которое мне хочется ничуть не больше, чем мученику, поднимающемуся на костер».
В это время Брэнуэллу, и в самом деле близкому к самоубийству, было не до стихов – чужих по крайней мере. И он вряд ли обратил внимание на то, что 7 мая в Лондоне в небольшом издательстве «Эйлотт и Джонс» вышел скромным тиражом тоненький, неприметный сборник стихов трех братьев Белл – Каррера, Эллиса и Актона.
14
Брэнуэлл Бронте нарушил шестую заповедь: не прелюбодействуй. Шарлотта – седьмую: не укради. Украсть не украла, но не удержалась и заглянула в поэтическую тетрадь Эмили, что было равносильно воровству: Гондал и Ангрия жили каждый своей самостоятельной, независимой жизнью, и «ангрийцам», Шарлотте и Брэнуэллу, читать «гондалцев», Эмили и Энн, было строжайше запрещено: у вас свои стихи и проза, у нас – свои.
Спустя несколько лет в своих «Биографических заметках» Шарлотта вспоминает, как было дело:
«Как-то раз, осенью 1845 года, мне по чистой случайности (?!) попала в руки тетрадь со стихами, написанными почерком Эмили. Я, конечно, ничуть не удивилась, так как знала, что Эмили может писать – и пишет – стихи. Я пробежала стихи глазами и была потрясена. Сомнений не оставалось: то были не обычные поэтические излияния, совсем не те стишки, что имеют обыкновение писать женщины. Мне они показались немногословными, изысканными, сильными и искренними. Я ощутила в них какую-то особую музыку – необузданную, печальную и возвышенную.
Моя сестра Эмили необщительна, она не из тех, кто позволяет даже самым близким и дорогим людям безнаказанно заглядывать в тайники ее мыслей и чувств, и у меня ушел не один час, чтобы примирить ее с моим нежданным открытием, и не один день, чтобы уговорить ее, что такие стихи достойны публикации».
Что же касается Энн, то она, человек миролюбивый, покладистый, сама продемонстрировала старшей сестре свои поэтические опыты – раз стихи Эмили Шарлотте понравились, то, может быть, понравится и то, что сочиняет она. Этот «жест доброй воли» несколько примирил Эмили с «грубым вторжением» в ее частную жизнь, и Шарлотта – сама она перестала писать стихи давно, после Бельгии не написала ни строчки, – уговорила сестер выпустить совместный поэтический сборник.
Было решено прежде всего скрыть свои настоящие имена под псевдонимами, причем мужскими: к женской поэзии критика тогда относилась предосудительно. Три сестры превратились в трех братьев Белл; эту фамилию они, возможно, позаимствовали у викария ховортской церкви Артура Белла Николза. Шарлотта стала Каррером: Фрэнсис Ричардсон Каррер был известным в округе благотворителем. Эмили – Эллисом; Эллисы были крупными йоркширскими промышленниками, чьи фабрики находились в нескольких милях от Ховорта. Энн же стала Актоном; Актоны, знакомые Робинсонов, не раз бывали в Торп-Грине.