Книги

Видение невидения

22
18
20
22
24
26
28
30

Вот я проанализировал себя самого, свои я и анти-я, все свои возможности и пришел к последней, самой страшной — геенне огненной, геенне огненной во мне самом, где не будет, а уже есть плач и скрежет зубовный. Не это ли и испугало меня, когда я увидел свое анти-я? когда увидел близкое мне как самое далекое и чужое?

______________

Я не перечислил все свои я и анти-я. Я взглянул на себя как бы с одной стороны и нашел в себе нескольких я и анти-я, они реально существуют во мне в моем взгляде на меня, потому что я и есть мой взгляд на меня. Но в одном взгляде на себя я не могу исчерпать себя: у меня множество взглядов на себя, я и есть множество взглядов на себя. Это множество несчетно: в каждом взгляде на себя я нахожу конечное число я и анти-я, потому что я сотворен и конечен; но множество моих взглядов несчетно, потому что я сотворен по образу и подобию моего бесконечного Творца.

В первом взгляде на себя я предполагал, что самый близкий мне — я. Так ли это? И вот теперь, в рефлексии, в другом взгляде на себя я уже не знаю, что сказать. В рефлексии я уже не вижу себя, в рефлексии я я сам. Но я сам — уже не я, я сам — объект своей рефлексии, объективирован самим собою. Кто же я сам? И я снова объективирую себя самого: я сам — сам. Ведь я ищу не то, что мне принадлежит, не то, что я имею, а то, что я есть. Мои чувства, желания, прихоти — все это я имею. Кто имеет? Я, я сам. Но кто я сам? Я сам — сам. Другого ответа в рефлексии я не нахожу: все, что найду в рефлексии, кроме самой рефлексии, самого самообъективирования, принадлежит мне, все это я имею, я сам имею. Я спрашиваю: кто я? И уже ответ: я — я сам объективирует меня. В рефлексии и самообъективировании я не найду себя: я все дальше ухожу от себя, пока не теряю себя в мерзости запустения, в геенне огненной.

В рефлексии я сам, рефлектирующий о себе самом, ближе всего себе. Но именно себя самого я и теряю в рефлексии о себе самом. Кто теряет себя самого? Я сам теряю себя самого. Я увидел это в пустом невидящем взгляде на себя. Но кто же увидел, ведь я сам потерял себя самого, ведь сначала я даже не узнал себя? И как я увидел себя самого, уже потерявшего себя самого в мерзости запустения? Как я увидел, что эта мерзость запустения — моя, что это я?

Я нахожу в себе по крайней мере двух я. Одно я — я в невинности, до всякой рефлексии, даже до возможности рефлексии. Но я уже не невинный, насколько помню себя, я не невинный и свою утерянную невинность помню как то, что забыл. Затем я нахожу в себе себя рефлектирующего: я сам, думающий о себе самом, думающем о себе самом... Это самообъективирование я могу продолжать как угодно далеко, но, чем дальше, тем больше удаляюсь от себя самого и в конце концов теряю себя. Мое первое невинное я я уже не помню, помню как то, что забыл; мое второе я — себя самого — я теряю. Кто же увидел свою мерзость запустения? Кто же я, увидевший пустой невидящий взгляд? Кто понял, что пустой невидящий взгляд — мой взгляд?

_______

Бог сотворил меня по Своему образу и подобию. Его образ и подобие вечно и бесконечно, время для Него ничто. Тогда акт моего творения для Него вне времени; но для меня, для моего взгляда, относится к определенному моменту времени. Поэтому, рассуждая по-человечески, и акт моего творения я разделю, найду в нем три момента: причину, цель, осуществление цели. Причина: почему Он сотворил меня? Это мне неизвестно. Цель: зачем Он сотворил меня? Цель сказана в словах: образ и подобие Его — чтобы я уподобился Ему. Для нас начало, представление цели, ее осуществление разделяются во времени, для Бога и начало, и конец — одно: сейчас, вечное сейчас. Но мы рассуждаем по-человечески и не можем рассуждать не по-человечески. Тогда говорим:

Бог создал меня невинным и безгрешным, как и все, что Он сотворил, и возложил на меня бесконечную непосильную для меня ответственность за меня, за мое существование, за все Свое творение, чтобы в абсолютном несоответствии возложенной на меня бесконечной ответственности с моими конечными, как у сотворенного, силами у меня открылись глаза, чтобы я получил лицо, взгляд, увидел Его взгляд и стал святым, как и Он свят.

Мое экзистенциальное противоречие:

я не могу принять на себя бесконечную ответственность, так как она непосильна для меня;

я не могу не принять ее, так как Он уже возложил ее на меня.

Мой первоначальный, или первородный, грех: мое абсолютное несоответствие возложенной на меня бесконечной ответственности. Тогда сама бесконечная ответственность стала моей виной — виной без вины, так как не я сам сотворил себя.

Бесконечная ответственность принадлежит только Творцу и неотделима от Его абсолютной, даже немотивированной свободы. Поэтому Его дар мне бесконечной ответственности был также даром абсолютной свободы. Но в невозможности ни принять Его дар, ни не принять абсолютная свобода стала только свободой выбора — грехом, Его бесконечный дар мне стал проклятием (Бытие, гл. 3).

Он сотворил меня невинным, не знающим греха и зла, а потому и добра, в котором я жил. Пусть это будет мое я. Бесконечная ответственность, возложенная Им на меня, непосильна для меня. Тогда я пал — это я сам, пусть это будет моим анти-я. Я пал не потому, что выбрал зло, я пал потому, что выбрал — все равно что, добро или зло, сам выбор, свободный выбор и есть зло и грех; и даже выбрав добро, как выбранное, я сделаю его злом, как выбранное, оно и есть зло. Свободно ли я выбрал свободу выбора? Вопрос бессмысленный, так же как и вопрос: что было до творения мира? До творения мира не было и самого «до». И также до свободы выбора не было и свободы выбора. Невинный, не имея лица и взгляда, не имеет и свободы, и возможности свободного выбора. Невозможность ни принять Его бесконечный дар мне, ни не принять его и есть мое состояние свободного выбора.

Я — невинен, я сам — грешник. Строго говоря, о своем уже утерянном невинном я я даже не могу сказать: я. Невинный еще не я, только мне: «сейчас-здесь мне», и для этого невинного мне нет еще ни до, ни после, ни раньше, ни позже, нет и ты и нет я. Я могу сказать о себе: я, только сказав: я — я сам, то есть уже согрешив: я сам, само во мне ограничивают меня, замыкают собою, отделяют и от ближнего, и от Бога: от ты и от Ты. Но также и от меня самого: в самообъективировании я теряю себя.

Так как я не могу сказать о себе: я, не сказав: я сам, то не могу уже сказать: я — невинный, я сам — грешник. И все же я чувствую в своей разделенности утерянную невинность. Пусть я будет рефлексом утерянной невинности во мне, а я сам — грешник. Ведь не два только разделенных я во мне, если бы оба я были только разделены, то я сам не был бы разделен. Именно потому, что я — один я, я сам — один, именно поэтому я сам разделяюсь и распадаюсь. Дважды разделяюсь: во-первых, я нахожу в себе свое я как рефлекс невинности и в то же время я — я сам, грешник. Во-вторых, я сам в самообъективировании разделяюсь и распадаюсь. Если я — рефлекс моей невинности, то я сам — рефлекс моей греховности.

Я сам как объективирование себя самого — теоретический рефлекс моей греховности, как свобода выбора — практический. Но в ограничении и замыкании самим собою я закрываюсь и от Бога, и от ближнего, и от себя самого. Тогда теоретический рефлекс становится практическим. А практический рефлекс в рефлексии и систематизации становится теоретическим рефлексом: дихотомический принцип разделения, дизъюнкция, закон противоречия и исключенного треть его — теоретическая сублимация свободы выбора. В теоретическом стремлении к полной непротиворечивой системе проявляется мое практическое стремление: скрыть от себя самого свою неполноту, недостаточность и противоречивость, тяжесть и боль бытия. Полной непротиворечивой системой я закрываюсь от себя самого. Саму связь теоретического с практическим, обращение одного в другое я называю первоначальным обращением. Оно проявляется в гипостазировании. Гипостазированием первого рода я называю то, что и обычно называется гипостазированием: превращение абстракций, созданных моим павшим в Адаме разумом, в реальности, вернее понимание их как реальностей, потому что невозможно превратить абстракцию в реальность. В гипостазировании второго рода я, наоборот, опредмечиваю реальности, превращаю реальности в абстракции, разделяя и распределяя их по категориям, созданным моим разумом. В первом случае я принимаю абстракцию за реальность, во втором — абстрагирую реальность.

Гипостазирование — третий рефлекс моей греховности и проявляется в моей первородной лживости — в невозможности не лгать. Чтобы не гипостазировать само гипостазирование, я приведу конкретный пример моей ноуменальной лживости. Так как я уже пал, то и хорошее делаю плохим, добро — злом. Соборность, то есть открытость к ты и к Ты, — добро. Если я закрываюсь от своего ближнего — это плохо, зло, грех. Но когда я открываюсь ему, подхожу к нему с «открытой душой», это бывает часто еще хуже: «открытая душа», во всяком случае иногда, вызывает отвращение. Но еще чаще бывает отвращение к своей «открытой душе». Если бы я еще говорил о своих личных переживаниях, обидах, неудачах, если бы я расчувствовался — отвращение к себе было бы еще понятным. Но об этом я не говорю, и все же после разговоров иногда бывает невыносимое отвращение к себе. Почему?

Я буду различать эмоционально-психологический субъективизм и абсолютную субъективность, первое — только мое, второе — тоже мое, самое глубокое мое, но не только мое. Второе — абсолютно не мое, не помещающееся в моей душе, и именно это абсолютно не мое — абсолютно мое. Эмоционально-субъективистские излияния могут вызывать отвращение и стыд — это еще понятно. Но почему бывает стыдно и после высказывания абсолютной субъективности — не помещающегося в моей душе? Почему иногда бывает стыдно даже после записи абсолютно субъективных высказываний, причем не когда плохо записано, а именно когда хорошо? Почему иногда бывает стыдно от того, что называют радостью творчества, не мук, а именно радости творчества?

Я существую. Мое существование есть существование и высказывание моего существования. Высказывание фиксируется: письменно, устно или мысленно. То, что я сейчас пишу, тоже есть высказывание моего существования, ноуменального существования. Почему же письменное, а иногда и мысленное, особенно же устное фиксирование моего высказывания вызывает иногда отвращение и стыд? Я имею в виду здесь стыд не от плохого фиксирования, а именно от хорошего. Какую-то роль здесь играет и самоудовлетворение, то есть самодовольство. Когда я хорошо запишу или скажу, мне начинает казаться, что я «разбогател и ни в чем не имею нужды», и я уже забываю, до чего я «несчастен и жалок, и нищ и слеп», я уже не вижу «срамоту наготы своей» (Апок. <Откр> 3, 17 — 18). Когда же после этого затмения, ослепления самим собою, совесть обличает меня, мне делается стыдно, я чувствую отвращение к себе самому.

Но здесь есть и другое. Различается высказывание моего существования, то есть не помещающегося в моей душе, и оттенок, даже не оттенок, а оттенок оттенка моего высказывания. Мое высказывание может быть правильным и хорошим. И оттенок его, то есть как моего высказывания, может быть правильным и хорошим. Все это зафиксировано письменно или устно в разговоре. Но оттенок оттенка моего высказывания, нигде вне меня не зафиксированный, только мой и во мне, никому другому, кроме меня и Бога, неизвестный — это сама моя первородная ложь, первородная лживость. Поэтому я всегда лгу, даже говоря правду. Всякий человек есть ложь, сказал апостол Павел. Я не лгу только, когда говорю: ложь я, и все мои слова ложь, то есть когда каюсь. Но когда я говорю это другому человеку или записываю, как сейчас на бумаге, я уже лгу. И когда говорю себе — тоже лгу. Я не лгу, когда говорю это Богу. Я не лгу, когда уже и не я говорю, потому что мы не знаем, о чем и как должно молиться, я не лгу, когда Сам Дух неизреченными воздыханиями ходатайствует за меня (Рим.).