Оболенский ничего не ответил, только вновь прибавил скорость, ловко объезжая, видимо, хорошо ему известные гаишные «гнезда» по пустым ночным улицам. На этот раз Григ не стал возражать против быстрой езды, только покрепче прижал к себе меня, и мы вновь умолкли — вплоть до той минуты, когда Корнет, явно видевший в темноте не хуже кота, полавировав по каким-то дворам и, как мне показалось, тупикам, не сбросил скорость до минимума и не заглушил наконец движок.
Как это ни странно, но в отличие от мужчин я почти совсем не волновалась. Несмотря на то, что с тех пор как у меня возникла почти полная уверенность в истинности нашей версии, не виделась с тетей Валей ни разу. Все происходившее в ту ночь казалось мне куда менее важным, чем сама развязка, на мой взгляд предрешенная заранее… Еще мне казалось, что и по чужому, отчего-то насквозь провонявшему жареной рыбой подъезду, и по узкой лестнице, тоже пропитанной этим запахом, мы двигались не втроем, а вчетвером… Но своим ощущением незримого присутствия здесь моей покойной подруги я со своими спутниками не поделилась ни тогда, ни после.
Опасения Виталика оказались напрасными: тетя Валя открыла нам двери сразу же, после первого звонка, свежая и подтянутая, как будто дело происходило не во втором часу ночи, а в разгар утра. Даже рабочий костюм с белой блузкой и то успела надеть, расставшись наконец с черным траурным платьем. Обилию ночных визитеров она ничуть не удивилась, во всяком случае явно.
— Проходите и, ради бога, не пугайтесь… Готовлюсь к ремонту, так что…
Оправдывалась она зря: так я решила, когда мы, миновав пару длиннющих коридоров, пересекавшихся под острым углом друг к другу, очутились в удивительно маленькой и несомненно очень чистой комнатке. Таких квартир я еще не видела ни разу, — очевидно, это была одна из типичных московских коммуналок, просто соседи уже давным-давно спали. Коридоры заставляли предполагать, что и комнаты окажутся столь же просторными. Поэтому первым чувством, когда мы переступили порог тети-Валиного жилища, и было удивление этой неожиданной теснотой… Впрочем, из комнатки, в которую нас провели, вела еще одна дверь — в соседнюю, возможно куда более просторную.
— Присаживайтесь, мебель, как видите, пока на месте, только стены да окна успела обснимать…
Не сговариваясь, мы одновременно шагнули к самому длинному из сидений — узкому диванчику у стены образца шестидесятых. Его как раз хватило на всех прибывших. И я, пока Корнет разливался соловьем по поводу своей «срочной статьи», наконец огляделась.
К ремонту готовилась тетя Валя или действительно к побегу, но стены и впрямь производили впечатление «обсниманных»: на выцветших обоях блекло-розового цвета там и тут виднелись разной величины квадраты и квадратики поярче — то ли от висевших тут еще недавно картин, то ли от снятых портретов… Круглый стол белого дерева без скатерти, абсолютно голый, лишенный даже зеркала комод, обшарпанный сервант без посуды, но с чисто протертыми зеркальными полочками…
— Короче, тетя Валечка, — достиг моего слуха, как мне показалось, фальшиво-бодрый голос Оболенского, — мы вновь у ваших ног, как видите… Вот статья, прочтите, если есть вопросы, мы их снимем моментально и оставим вас в покое часа на два… Успеете? Тут тысяч двенадцать знаков, не больше…
— Успею, конечно, — рассмеялась она, спокойно и доброжелательно. — И не за два часа, а куда меньше… Сейчас быстренько просмотрю и скажу точнее, когда сможете забрать… Вот бедные! Похоже, вам сегодня уснуть и вовсе не суждено?..
Она спокойно взяла из рук Корнета статью, не заметив, по-моему, того напряжения, с каким мы все умолкли в ту секунду, когда Валентина Петровна приступила к чтению…
Ее лицо, склонившееся над белыми страницами с машинописным текстом (дома Корнет чаще всего работал на машинке), буду помнить всегда. Точнее — то, как вначале еле заметно, а потом все более отчетливо проступала на нем сквозь врожденную смуглоту кожи бледность, как окончательно окаменели в своей неподвижности ее тонкие черты. Наконец, какой черный, яростный огонь полыхал в ее совершенно молодых глазах, когда она, спустя секунду, после того как перевернула последнюю страницу, подняла их на нас… А ведь всего за несколько минут до этого ее глаза светились навстречу нам добродушием, приветливостью… Любовью! Теперь же в них читались совсем иные чувства. Нет, не ненависть, а какое-то удивительное торжество, одновременно с отчаянием и — презрением…
Этим своим гордым взором в полном молчании тетя Валя скользнула по нашим лицам и безошибочно вернулась взглядом к лицу Корнета. Мы с Григом тоже почему-то посмотрели на Оболенского, словно с неменьшим нетерпением, чем она, тоже именно от Виталия ждали развязки этой затянувшейся трагедии. И Корнет не разочаровал никого. В какой-то прямо-таки спертой тишине крохотной голой комнаты он улыбнулся навстречу пылающему взгляду Петрашовой — улыбнулся светло и ласково… Глянув вслед за этим на нее, я успела увидеть целую гамму чувств и мыслей, с калейдоскопической скоростью промелькнувших на лице и в глазах тети Вали: недоуменный вопрос… изумление… недоверие… глубочайшее облегчение… наконец, настоящее тепло, словно растопившее и погасившее огонь и ярость, только что бушевавшие в душе этой женщины…
Никогда — ни до, ни после — я не видела, чтобы люди
— Сейчас… — Это было первое слово, сказанное тетей Валей, вслед за этим поднявшейся со своего места по ту сторону стола и исчезнувшей в соседней комнате. Григ все-таки дернулся, но Корнет, который, видимо, ждал от него именно такой реакции, молча нажал моему мужу на колено, усаживая обратно, и еле слышно посоветовал ему успокоиться. Гриша явно собирался что-то возразить, но не успел, потому что тетя Валя возвратилась в комнату, неся в руках довольно большой то ли эстамп, то ли картину в тонкой металлической рамке — лицевой стороной к себе.
Постояв немного перед нами, она некоторое время сама вглядывалась в изображение, прежде чем развернуть его к нам.
— Вот… — Ее голос был глух, немного с хрипотцой, но звучал ровно. — Здесь ей сровнялось семнадцать, незадолго до школьного выпуска…
Я бы ни за что не узнала на этом портрете Катю Крымову, если бы не понимала, что на нем может быть только она. Потому что даже по сравнению с ее сценическим имиджем юной и наивной девочки, старшеклассница на этом очень живом, светлом снимке выглядела воплощенной невинностью, и совсем не в ироничном смысле слова, а… в каком-то нездешнем, что ли… И вылетевшие у меня слова были глубоко искренними, вообще вылетели сами:
— Господи… Словно из позапрошлого века…
Девушка в школьной форме, смотревшейся на ней и впрямь как гимназическая, улыбалась нам со своего портрета еле заметно, грустно и так мудро, словно ей уже в тот миг, когда щелкнул затвор фотоаппарата, была известна и собственная судьба, и судьбы всех, кто впредь станет любоваться этой навсегда запечатленной секундой ее краткой и легкой, как дыхание, жизни. Она улыбалась не столько по-детски пухлым ртом, теребя перекинутую на грудь пушистую русую косу, сколько большими серыми глазами, каждой черточкой не успевшего еще по-взрослому оформиться лица… Куда там было знаменитой Моне Лизе с ее чисто женской загадочной улыбкой, прославившейся в веках, до того невечернего света, который таился в Катином образе!..