Книги

Вацлав Нижинский. Его жизнь, его творчество, его мысли

22
18
20
22
24
26
28
30

Последнее новшество Нижинского, представленное в этом балете, связано со свободными отношениями между танцем и музыкой. В этом «Фавн» близок к стилю Айседоры Дункан, но Нижинский пошел гораздо дальше (правду сказать, сама партитура Дебюсси к этому располагала). В «Послеполуденном отдыхе фавна» танец жил собственной жизнью, не следовал за музыкой, – эта идея позже легла в основу работы Джона Кейджа и Мерса Кан-нингема, которые оставили традиционную концепцию сосуществования музыки и танца и утверждали абсолютную автономию этих двух искусств в одном произведении. Угловатые движения в хореографии Нижинского создавали интересный контраст с плавным течением музыки. Две музы, Эвтерпа и Терпсихора, все же встречаются, несмотря ни на что, в этой истории – драме Фавна, чья страсть подчиняется звукам музыки, то нарастая, то утихая в самом конце.

Все это было удивительно и ново, недаром для создания балета понадобилось девяносто репетиций. Конечно, этого требовали новые жесты и танцевальные движения, но Нижинский-балетмейстер и работал совершенно по-особенному. Он управлял движениями своих танцоров, как дирижер руководит оркестром. Прежде танцовщики были свободны в трактовке роли, основываясь лишь на классических па. Нижинский стал первым, кто добивался от артистов точного исполнения всех своих пожеланий. Его сестра писала:

Артисты (…) прилагали максимум усилий, чтобы каждый танец, каждое движение отвечали требованиям до последней детали.

Нижинский рассчитывал на публику достаточно развитую художественно, которая воспринимает произведение искусства собственно как произведение искусства, то есть чисто эстетически. Когда столкнулся с горькой правдой, он осознал, как ошибался. Публика в одночасье забыла, что наблюдала произведение искусства: она запомнила лишь то, что мужчина ублажал себя, лежа на женском шарфе, хотя, надо признать, жесты его были по меньшей мере смелыми.[224] Балет «Послеполуденный отдых фавна» объявили аморальным. Астрюк рассказывал об этом занятную историю. По замыслу Нижинского, при последних аккордах занавес должен был опуститься именно тогда, когда он ложился на шарф. К несчастью, Нижинский на секунды опередил падающий занавес, и поэтому ему пришлось полностью лечь на шарф, символизировавший убежавшую нимфу.[225] Это только подчеркнуло чувственный характер хореографии. Кальмет яростно критиковал в «Фигаро» этот аспект спектакля. Нижинский же писал:

Он [Кальмет] выругал «Фавна», говоря, что балет развратен. Я не думал о разврате, сочиняя этот балет. Я сочинял его с любовью. (…)Я любил этот балет.

Кальмет был глубоко убежден, что он очень умен, что присуще как раз тем, кто умом не блещет. И, конечно же, искусство слишком сложная материя, чтобы о нем можно было рассуждать плоско. Но тем не менее удивляет досадная склонность человека желать видеть в окружающем прежде всего то, что считается вредным и порочным. Также довольно забавно, что защитником морали сделался тот, кому посвящается роман «По направлению к Свану», написанный мужеложцем… Хотя возможно, что истинным объектом нападок главного редактора «Фигаро» стал франко-русский союз. Как бы то ни было, вот что он написал в статье под названием «Ложный шаг», напечатанной в номере «Фигаро» от 30 мая 1912 года:

Наши читатели не обнаружат на привычном месте на театральной странице рецензию нашего уважаемого сотрудника Робера Брюсселя на премьеру «Послеполуденного отдыха фавна», хореографической картины, поставленной и исполненной удивительным артистом Нижинским. Я не допустил, чтобы она была напечатана. Не имеет смысла судить здесь о музыке месье Дебюсси, тем более что она вовсе не нова, с момента ее написания прошло уже десять лет. (…) Но я убежден, что читатели «Фигаро», которые побывали вчера в «Шатле», присоединяются к моему протесту против самого невероятного из виденных ими зрелищ, которое нам предложили под видом серьезного спектакля, претендующего на принадлежность к высокому искусству, на гармонию и поэтичность. В действительности же те, кто употребляет такие слова, как «поэзия» и «искусство», говоря об этом произведении, должно быть, насмехаются над нами. Это и ни прелестная пастораль, и ни произведение с глубоким смыслом. Мы видим не ведающего стыда фавна, чьи движения грязны и животны, а жесты столь же грубы, сколь непристойны. И не более того. И зрители справедливо освистали столь откровенную пантомиму этого звероподобного существа, чье тело уродливо, если смотреть на него спереди, и еще более отвратительно, если смотреть в профиль. Такой животный реализм настоящая публика никогда не примет.

Дягилев тут же написал Кальмету письмо, которое тот на следующий день опубликовал в «Фигаро». В нем русский импресарио цитировал письмо, полученное от художника Одилона Редона, близкого друга Стефана Малларме, а также отрывок статьи, опубликованной Огюстом Роденом в «Матен» 30 мая 1912 года. Вот письмо Одилона Редона:

Месье!

Радости часто сопутствует грусть. Получая наслаждение во время представления вашей труппы этим вечером, я не мог не испытать сожаления, что с нами нет моего знаменитого друга Стефана Малларме. В большей мере, чем любой другой, он оценил бы это удивительное воплощение своей мысли. (…) Я вспоминаю, как охотно Малларме всегда говорил о танце и музыке. Как рад был бы он, узнав в этом ожившем фризе, который мы только что видели, мечты своего фавна и плоды своего воображения, воплотившиеся в музыке Дебюсси, хореографии Нижинского и страстной цветовой палитре Бакста! (…) Дух Малларме был этим вечером среди нас.

Статья Родена оказалась не менее восторженной (тем не менее следует привести здесь комментарий по этому поводу Нижинского: «Роден написал хорошую критическую статью, но его критика была ему внушена. Роден ее написал, потому что его попросил Дягилев». (Sic!)[226]):

Сегодня Нижинский обладает одновременно и талантом, и мастерством. Интеллектуальность его творчества настолько глубока и разнообразна, что приближается к гениальности. В танце, так же как и в скульптуре и в живописи, полет и прогресс подавлялись традиционной леностью и неспособностью обновляться. (…) Никогда исполнение Нижинского не было столь бесподобно и восхитительно, как в его последней роли в «Послеполуденном отдыхе фавна». Никаких скачков и прыжков – только позировки и жесты полусонного животного. Он ложится, вытягивается, ходит на полусогнутых ногах, выпрямляется, устремляется вперед и отступает назад, движения его то медленны, то порывисты, нервны и угловаты. Взгяд его насторожен, руки вытянуты, ладони раскрыты, а пальцы сжаты; он поворачивает голову в сторону и продолжает выражать свое желание с нарочитой неуклюжестью, которая выглядит вполне естественно. Гармония его мимики и пластики совершенна: все тело выражает то, что диктует ум; оно подчиняется образу персонажа, в совершенстве воплощая живущие в нем чувства. Он красив, как античные фрески и статуи. (…) Когда поднимается занавес, можно подумать, что Нижинский превратился в статую: он лежит на скале, вытянувшись во весь рост, согнув в колене одну ногу и держа у губ флейту, – и ничто не может потрясти так, как его движение в последней сцене балета, когда он падает на покрывало, сброшенное одной из нимф, целует его и страстно прижимается к нему. С одной лишь точки зрения пластики это настоящий урок вкуса.[227]

Процитировав эти авторитетные мнения, Дягилев выразил надежду, что труды его труппы и упорные эксперименты, в ряду которых «Фавн» является кульминацией, заслуживают уважения даже у врагов Русского балета. По его мнению, можно не любить этот балет, но подвергать постановку нападкам в такой грубой манере, как это сделал Кальмет, недопустимо. В ответ на протест Дягилева тот, в свою очередь, опубликовал в номере «Фигаро» от 31 мая такие достойные всяческого сожаления слова:

Не хочу дискутировать с месье Сержем Дягилевым; импресарио этого предприятия, он просто вынужден считать составленную им самим программу очень хорошей. (…) Что касается месье Родена, (…) должен отвергнуть его суждения по части театральной морали. Вынужден напомнить, что, бросая вызов общественным приличиям, он выставляет в бывшей часовне Сакре-Кёр серию сомнительных рисунков и циничных набросков, в которых с еще большей грубостью изображены бесстыдные позы фавна, справедливо освистанные вчера в «Шатле». (…) Непостижимо, как государство – иными словами, французские налогоплательщики – купило отель «Бирон» за пять миллионов франков только затем, чтобы позволить поселиться там богатейшему из наших скульпторов. Здесь пахнет настоящим скандалом, и пора бы правительству с этим покончить.

Поскольку его мнение мало кто разделял (артистическая элита приняла «Фавна»), Кальмет опустился до низкой мести Родену. А результатом первой его статьи стало то, что полиция нравов Парижа отправила инспекцию на второе представление «Фавна». Но теперь финальная сцена балета не выглядела провокационно: вместо того, чтобы подложить под себя руки, что якобы намекало на мастурбацию, Нижинский застыл, опираясь на лоб и вытянув руки вдоль тела, а когда он соскальзывал на шарф, движения его были уже не столь энергичными. И все же полиция посещала и другие представления.

Сегодня нам кажется удивительным, что критик писал о непристойности балета, вообще игнорируя при этом революционность хореографии Нижинского. То, что танцовщик свободно обращался с классическими правилами, должно быть, приняли. Но свободное обращение с существующими моральными нормами общественная нравственность того времени тут же заклеймила как кощунство. Следует признать, что Жан Лорен несколькими годами ранее имел все основания выступать против «интеллектуальной и нравственной посредственности буржуазии»; и Римский-Корсаков небеспричинно отзывался с презрением о парижской публике в написанном в 1908 году письме к Дягилеву, говоря о «вкусе тупоумных французов, которым достаточно всего лишь ненадолго показаться в театре в вечернем наряде и которые слушают только мнение прессы и аплодисменты клаки». Несмотря ни на что, связанный с «Фавном» скандал пошел на пользу Нижинскому. На самом деле, эта история возбудила к нему интерес публики, и зрители повалили в театр, желая увидеть представление балета, чтобы самим о нем судить. «Послеполуденный отдых фавна» вошел в историю балета, связав танцевальное искусство с авангардом.

1913: «Игры» и «Весна священная»

После «отдыха фавна» Нижинский поставил еще один балет на музыку Дебюсси. Композитор сочинил музыку специально для спектакля молодого хореографа по просьбе Дягилева. Она оказалась длиннее предыдущей и звучала восемнадцать минут.

Либретто, предложенное Дебюсси, не содержало какого бы то ни было драматического сюжета. Закат. В парке играют в теннис. Сначала появляется молодой человек, а вслед за ним две девушки. Свет больших фонарей окутывает их призрачным сиянием, и они похожи на заигравшихся детей: они ищут друг друга, теряют из виду, они преследуют друг друга, ссорятся и толкаются без причины, просто так… Ночь теплая, небо окутано нежными облаками… В конце концов, все они обнимаются. Но все это очарование нарушается, когда в середину их нежного круга попадает еще один мяч, брошенный чьей-то злокозненной рукой. Удивленные и испуганные, молодой человек и девушки исчезают в глубине ночного парка.

Я сочинил этот балет один, пишет Нижинский. Дягилев и Бакст помогли мне записать сюжет этого балета, потому что Дебюсси, знаменитый композитор, требовал сюжета на бумаге. Я просил Дягилева помочь мне, и они с Бакстом вместе записали мой сюжет.