Книги

В тисках Бастилии

22
18
20
22
24
26
28
30

Случалось, что, взбираясь по лестнице, служители эти, хромые или близорукие, роняли котел с супом, мясом или горохом и (это могут подтвердить свидетели) собирали нашу пищу с помощью той же самой лопаты или метлы, которые служили им для уборки мусора…

Не стану дольше останавливаться на этих отвратительных подробностях.

Нам ежедневно выдавали по фунту с четвертью хлеба. Кроме того, мы получали две унции сухого и жесткого мяса или по унции масла, которое иногда заменяли сыром. Этой пищи было совершенно недостаточно для человека со здоровым желудком, вроде моего. Я дошел до того, что стал выпрашивать у сторожей корки хлеба, которые они иногда находили в мусоре. Эти черствые куски хлеба были заплеваны, покрыты пылью и грязью, но это не мешало мне жадно пожирать их. Впрочем, и этой милости не так-то легко было добиться. Правда, в корках недостатка не было, — многие арестанты, у которых водились деньги, покупали себе белый хлеб, а черный выбрасывали, — но торговка Лавуарон велела собирать их для своих свиней. Таким образом мне приходилось соперничать с этими животными, и преимущество далеко не всегда оказывалось на моей стороне.

У меня есть свидетели, всегда готовые подтвердить достоверность всех этих ужасов… Но я рассказал еще не все. Недалеко от моего помещения проходила труба, соединявшаяся с отхожими ямами Бисетра. В моем каземате было отверстие, сообщавшееся с ними, и так как закрывалось оно крышкой не плотно, то запах проникал ко мне, и я вынужден был все время дышать невероятно зловонными и смрадными испарениями. Это мучение еще усиливали десятки крыс, которые прогуливались в упомянутой трубе и часто, в поисках выхода, поднимали крышку, выходившую в мою камеру, или просто делали дыры в штукатурке. В стене каземата, где я провел много лет, они прогрызли три таких отверстия, и каждую ночь с полсотни их забиралось ко мне под одеяло. Они мучили меня и совершенно лишали покоя.

Однажды, когда мне выпало на долю счастье наесться досыта, у меня остался кусочек хлеба, который я бережно отложил на следующий день. Я завернул его в носовой платок и спрятал в карман. Проклятые крысы добрались до этого жалкого запаса и сожрали его!

Наиболее тяжелые страдания причиняло мне отсутствие табака. Всем известно, как властно требует удовлетворения эта потребность. Мои сторожа изредка предлагали мне понюшку, но я не решался пользоваться ею. Ведь краткость наслаждения лишь усилила бы остроту желания…

Кроме блох, крыс, Ленуара и Сартина, были у меня еще враги, с которыми мне приходилось бороться. Злейшими из них были сырость и холод. В дождливую погоду или зимой во время оттепели мой каземат заливала вода. Я мучительно страдал от ревматизма. Безумные боли заставляли меня иногда неделями лежать без движения. Тогда я не получал супа, потому что не в состоянии был подойти к форточке и выставить свою миску. Сторож швырял мне хлеб прямо на кровать, и я оставался один во власти своих мучений.

Холод причинял мне еще более жестокие страдания. Мое окно, снабженное толстой железной решеткой, выходило в коридор, в стене которого, как раз напротив меня, на высоте десяти футов было нечто вроде люка. Именно сквозь это отверстие и проникало в мой каземат ничтожное количество света и воздуха. Но тем же путем ко мне проникали ветер, снег и дождь, от которых я ничем не был защищен. У меня не было ни дров, ни керосина, а одежда моя, уже описанная выше, никоим образом не могла меня согревать.

В моем каземате стояла стужа, точно в открытом поле. Зимою вода в ведре замерзала, и, чтобы утолить жажду, мне приходилось башмаком проламывать лед и сосать его. Для того чтобы спастись от холода, у меня оставалось лишь одно средство: заткнуть окно. Я сделал это, но тогда стало еще хуже.

Удушливый и зловонный запах сточных труб, которыми я был окружен, сгущался и невыносимо резал мне глаза, рот и легкие. Вскоре я убедился, что все эти органы были жестоко поражены. В течение тридцати восьми месяцев, которые я провел в моем ужасном каземате, я испытывал какие угодно муки — холода, голода, сырости и отчаяния. Я переносил их и даже пытался бороться с ними. Но эта новая пытка отняла у меня последние силы, — я не вынес.

Сточная труба, проходившая через мою камеру, шла прямо из цынготного отделения тюремного лазарета. В нее спускали все нечистоты больных. Микробы их выделений не могли не поразить моих легких, и я заболел цынгой.

Невыносимые боли не давали мне ни сесть, ни встать. У меня сильно распухли ноги и бедра, вся нижняя часть тела почернела, десны тоже раздулись, а зубы расшатались настолько, что я не мог уже разжевывать свой хлеб. Через неделю я уж был не в состоянии подходить к форточке и не получал супу. В течение трех дней я не принимал никакой пищи. Я лежал на кровати без сил, почти без сознания. Никто не обращал ни малейшего внимания на мое ужасное состояние…

Мои соседи заговорили со мной, но я не мог им ответить. Они подумали, что я умер, и позвали людей. Ко мне пришли. Я был действительно при смерти. Врач велел положить меня на носилки и отнести в лазарет.

XVI

И вот я на новой сцене. Комната, куда меня поместили, называлась, если не ошибаюсь, палатой Сен-Роша. С царившей там грязью не могло сравниться ничто, кроме жестокости и небрежности, с которыми там обращались с больными. Увы! Очевидно, их посылали туда не для того, чтобы вылечить, а скорее для того, чтобы сократить срок их страданий.

На одном конце палаты помещались венерические больные. Это были не только узники Бисетра, — их присылали изо всех других тюрем. Остальная часть помещения была занята цынготными. Когда их бывало много (а это случалось очень часто), все кровати ставили рядом, матрацы клали поперек, и больных нагромождали друг на друга. Один умирал, другой, рядом, был уже мертв, и все это — на глазах остальных больных.

Впрочем, это было еще меньшее из зол. После цынготного очень трудно бывает отстирать простыни. Поэтому их и не мыли, пока пациент находился на излечении. Иногда это длилось с полгода, как это было со мной. В течение всего этого времени простыни до того пропитывались разными лекарствами, мазями и потом больного, что превращались в твердую и плотную массу, издававшую отвратительное зловоние. И в таком виде служители имели жестокость давать их другому больному! Правда, их прополаскивали в воде (это называлось стиркой), но это полусгнившее белье мыли с большой осторожностью, — иначе оно могло разорваться, а ведь оно должно было служить как можно дольше…

А теперь несколько слов о больничном персонале. Скупая администрация Бисетра не нанимала для выполнения этих обязанностей людей со стороны, которым пришлось бы платить. Зачем? Разве в зале Форс не было целой толпы праздных и сильных мужчин? Ускользнув от виселицы, они с радостью готовы были заняться чем угодно, а не только уходом за больными. И именно такого рода арестанты обычно назначались на эту работу. Каких забот, какого сострадания можно было ждать от подобных людей? В каждой палате находилось по два таких санитара. Вместо вознаграждения они получали удвоенный паек хлеба и мяса и в придачу все, что они могли украсть у больных, то есть их вещи.

У меня не было ничего, кроме рваного носового платка и табакерки. Только это они и могли у меня отнять, и соответственно этому и определилось их отношение ко мне. Ведь выгода была в Бисетре единственным двигателем. Чем богаче был больной, тем лучше с ним обращались. Но заботы санитаров никогда не доходили до того, чтобы постелить ему кровать. За все шесть месяцев моего пребывания в больнице я не видел, чтобы они дотронулись хоть до одной постели.

Недовольные моей бедностью, санитары дали мне самые грязные простыни и положили меня между двумя самыми отвратительными больными. Оба были искалечены, изуродованы, и оба были преступники. Один из них, по имени Ланглэ, был приговорен к вечной ссылке и все же сумел остаться в Париже: за восемнадцать франков он подкупил одного полицейского чиновника и был отведен в Бисетр.