Книги

Унесенная ветром

22
18
20
22
24
26
28
30

— Ну вот и молодца! Ты же ни о чем таком не думай. Не сумневайся. Никто в моем доме тебя не обидит. А мамаша моя — старушка тихая и приветливая. Не бойся ее, не заругает. Поживем, Айшат, поживем…

Вот и хватило всех этих акимкиных слов, чтобы дойти до хаты Хуторных, одной из самых небогатых в станице. Чужой была для Айшат казачья обстановка, но не могла и она не заметить бедняцкого быта Хуторных после зажиточного двора Ивашковых. Где у тех ковер — у этих рогожа, где у Ивашковых волы да телушки, у этих — старая хворая корова. Но прав был Акимка: дом все ж таки — не небом покрыто, не полем огорожено.

Айшат же, войдя в хату первый раз, даже улыбнулась едва заметно. Показалось ей это небогатое жилище очень похожим на ее родную саклю, тоже саманную, что редко встречалось тогда у чеченцев, предпочитавших каменные дома. Тот же земляной пол, та же незатейливая обстановка. Только светлее здесь было, а свет Айшат любила. Как и темным, лесистым склонам предпочитала она снежные, сверкающие на солнце вершины.

— Мамаша, — сказал Акимка, смущаясь и глядя в пол, — вот — Айшат. Поживет у нас, что ли? Идти-то ей тепереча некуда. Выгнали ее Ивашковы. Знаешь, небось, что стряслось в станице?

В темной хате старуха казалась еще темнее лицом, чем была на самом деле. Сухонькая, сгорбленная годами, привыкшая уже к своей старушечьей доле женщина. Глаз ее после уличного света, хоть и вечернего, было не рассмотреть. Но рук своих сухоньких она не приставила к бокам, не заложила за спину, не скрестила на груди, а потерла одну об другую, отчего в тишине раздался тихий шелест, и сказала:

— Как не знать! Значит, выгнали по злобе сердечной? Ненавидящих и обидящих нас прости, Господи Человеколюбче, а благотворящим благо сотвори… А пускай поживет с нами. Куда ж ей одной? Три головни и в поле курятся, а одна головня и в печи гаснет. Как ее звать-величать? Айшат? Имечко ничего себе, красивое, хоть не из наших Святцев. Ты, девонька, не пужайся. Поживешь, пообвыкнешь. А там как Бог даст. Бог, он милостив. Дух уныния, небрежения, сребролюбия и празднословия отжени от мене, Владыко небесный. Вот так, Айшат, по-нашему благо. Пойдем-ка, покажу тебе наше хозяйство небогатое…

В доме Ивашковых всю первую неделю Айшат сидела, забившись в угол. Не пила, не ела, только глаза ее горели, как у дикой кошки. А у Хуторных на рассвете первого дня девушка была уже на ногах, выскочила во двор, выхватила подойник из старушечьих рук, побежала в хлев, что-то напевая.

— Вот коза! — засмеялась старушка. — Бедовая девка! Гляди, поворачивается, как вор на ярмарке. Поживем, стало быть, не пропадет, не засохнет. А как покрестим тебя, Айшат, так и будешь казачкой…

Акимка Хуторной радовался, что Айшат не дичится, работу на себя бабью сама взяла, старухе помогает. Работа, по всему, ей не в тягость. Вот только молчит всю дорогу и не смотрит ни на кого. Конечно, смотреть она смотрит, только украдкой, исподтишка, а чтоб в глаза кому взглянуть, так нет, встрепенется, как горлица, и точно под крыло голову спрячет. Как в песне старой казачьей:

Что же ты, красавица, мне жалеешь взгляда?

Жемчуга ли считаны, яхонты разобраны?..

Но что девушку зазря тиранить? Тело отогреть можно запросто — печку растопить, чарку опрокинуть. А душе в чужом доме, на чужой стороне долго не согреться. Что тут поделаешь? Живи себе просто, все греховное гони, а доброе привечай. А маму-ка права — там как Бог даст. Может, Фомка объявится, может, родня ее какая отзовется. Ведь молва об Айшат не только по линии казачьей ходит, она и степью бежит, и через горы скачет. Все и устроится. А ему, Акимке, что? А ничего!

Только лукавил казак Акимка самую малость. С кордона домой возвращался не как раньше. Не вздыхал уже на бедняцкое свое подворье, не загадывал заранее, когда опять на коня и туда, где все казаки друг другу — ровня. Спешил даже… Нет, разве это Акимка спешил? Это просто казацкий конь чувствовал родное стойло. А что сердце прыгало, как верный пес перед хозяином, так это, должно, от усталости или по весне. По весне вон и ослы танцуют! А сердце что? Глупое оно! Бьется вот, аж заходится, а чего так выделываться, к чему? Само не знает!

— Эй, ктой-то там несется по станице, как по степняку?! — услышал Акимка знакомый хрипловатый голос, но решил не отзываться. — Черт всполошенный! Потопчешь конем кого! В пекло, что ли, спешишь — хвост трубой, бес бурой? Что молчишь? Думаешь, не признает тебя дед Епишка? Врешь! Я нашенских казаков и во тьме египетской узнаю, по глупости ихней, по дурости, которую и впотьмах видать! Никак Акимка? Раз признал, так слазь! Неча передо мной, стариком, фасонить! Лошадь, конеч но, правильная у тебя, но сам ты передо мной — плюнуть и растереть. Пойдем-ка ко мне в хату! И без разговоров. Разговоры пока попридержи. Фомка друг утек, а тебя заместо себя оставил. Теперь тебе, Акимка, в первые казаки надо выходить. А ты думал? Кто же тебя этой науке обучит? Дед Епифан и обучит. Так что слазь и заходь ко мне…

Возражать было бесполезно. Акимка уже сидел за столом у окна, с которого еще не стерлись пятна пролитого в ту ночь чихиря, когда Фомка собирался на ту сторону Терека, чеченку воровать. Где он теперь, дружок беззаветный?

— Татарку, значит, к себе в дом принял? — говорил дед Епишка, разливая чихирь в кружки. — Фомка тебя так подучил? Сам догадался? Молодца, Акимка! Люблю тебя за это, люблю. Кто душу человеческую пригреет, тот свою спасет. Ты татарку эту не забижай. Злые бабьи языки во всем ее одну винят. Говорят, ее черный глаз и офицера этого сгубил, и Фомку-казака сглазил. А ты, Акимка-сынок, не верь. Пустое брешут. Разве шашка отвечает, коли ею пьяница в угаре размахивает? А конь виноват, когда хозяин им пшеничное поле травит? Вот и Айшат уродилась чеченкой да красавицей. Что же теперь? Бей шашку, коня стегай! Что проку?

— Кто же виноват, дедушка?

— Дурак ты, Акимка! Кто виноват? Судьба, а больше никто.

— Выходит, от судьбы не уйдешь?

— Еще раз дурак! Не всякий гром бьет, а и бьет, да не по нас.