– Спасибо, – ответила я. – Спасибо тебе, Розали.
Благодаря врачеванию доктора Тарпа рана закрылась и зажила.
Теннисон Бугеро не выказывал обиды за то, что я потеряла «спенсер». Он меня щадил. Я это точно знала.
Самой важной темой, занимавшей умы обитателей фермы, был пожар в доме законника Бриско – отчего он случился и что может последовать за ним. Джон Коул считал, что Зак Петри, Аврелий Литтлфэр и иже с ними знают: их позиции все время укрепляются. Когда Лайдж Маган отправился в город за покупками, там тоже только об этом и было разговоров. Об этом и о беспорядочном налете полковника на поселок. В бакалейной лавке мистера Скраггса, где мы теперь брали припасы, Лайдж почувствовал, что люди боятся говорить открыто; он также прочитал заметный страх на лицах.
Лайдж начал беспокоиться, что Зак Петри может в конце концов явиться и к нам, чтобы отомстить за смерть брата, или наказать нас за Теннисона и полковника Пэртона, или что там еще, по его мнению, требовалось в ходе войны, которую он вел. Джон Коул дергался, как заяц. Он отрядил нас всех по очереди караулить ферму – мы сменяли друг друга на посту, как заправские солдаты. Лайдж Маган принес из сарая старый колокол, которым когда-то сзывали рабов с поля, и подвесил, чтобы мы могли в случае чего поднять тревогу, – особенно славный бессловесный Теннисон. Тем временем Лайдж подгонял работу на поле, – впрочем, уже пришла пора летнего зноя, когда кукуруза и табак почти не нуждаются в уходе; надо только мотыжить их и дергать проклятые сорняки.
В городе говорили, что полковник Пэртон потерял при Вест-Сэнди-Крик трех человек; мне казалось, что между хижинами валялись тела, но все считали, что никто из пятидесяти людей Зака Петри не был убит. Лайдж Маган сказал, что чашка весов Пэртона опустилась. Если отправляешься убивать мятежников, то счет должен быть хотя бы один к одному. Но полковнику это не удалось, хотя, как я знала, обитателей поселка захватили врасплох и они даже штанов не успели натянуть, не говоря уже о клобуках из мешковины, какими они любят скрывать лицо. Может, им пришла уже пора проявить себя и вернуться неизвестными героями. Эта мысль не давала спать Лайджу Магану, да и всех нас тревожила.
Что же до моего похода к поселку Зака Петри, Томас и Джон строго-настрого велели мне впредь воздерживаться от подобного безумия; если же я снова туда отправлюсь, то, как перед Богом, они сами не знают, что сделают, и вообще они благодарны – ежели не Богу, то хоть дьяволу, – что я вернулась живая. Другой темой был Джас Джонски. Меня действительно привез к нему – в добросовестном заблуждении – человек, знавший, что я его невеста. Но, спрашивается, что мешало этому человеку стрелой помчаться к Лайджу и его оповестить. Если бы не Мемухан Тарп, они очень не скоро узнали бы, где я, и к концу этого срока Томаса Макналти, по его собственным словам, пришлось бы сдать в «Олд Блокли», приют для скорбных главою. Через все разговоры Джона и Томаса проступало отчаяние, часто сопровождающее речи родителей о выходках их детей. Я это знала и изо всех сил старалась утешить и подбодрить их, как утешают детей, напуганных призраками и страхами.
Джон Коул очень хотел поехать в Парис и перекинуться словечком с Джасом Джонски – а может даже, сказал он, забыться на минуту, послать все к черту и хорошенько высечь этого сопляка ивовым прутом. Я ничего ему не отвечала на это – ни за, ни против. Джас Джонски настолько сбил меня с толку своими поступками, что у меня не было для него слов ни на английском, ни на языке лакота. Он был закрытой книгой, скованной железом. Иногда у меня из глубины души поднималась непрошеной какая-нибудь добрая мысль о нем. То были последние искры моего прошлого чувства к нему, но они меня тревожили. Иногда мы в мыслях так глупо ведем себя, что даже последний глупец изумится.
Может быть, меня врачевали еще и мысли о «спенсере». Я пыталась припомнить свой путь через леса и поля – когда я в последний раз видела «спенсер»? Может, он выпал, когда испуганный мул встал на дыбы? Тогда, значит, ружье отлетело в сторону и, вернувшись на то место, я его найду? И я строила планы – как бы съездить туда, не навлекая на себя рычания и беспокойства Джона Коула и не доведя бедного Томаса до «Олд Блокли».
Я совершенно не хотела носить платье. Я изо всех сил держалась мальчишеской одежды, и Томас, добрая душа, уделил мне свои вторые лучшие армейские брюки – вдоль штанин шли очень приятные желтые полосы, потому что это были настоящие кавалерийские брюки, за которые кавалеристов перед войной прозвали «желтоногими». Эти брюки Томасу выдали, когда он впервые завербовался в армию, много лет назад, когда, как он рассказал мне, его и Джона Коула отправили в Калифорнию что-то делать с индейцами племени юрок. Что именно, он не говорил – оно казалось зияющим провалом у него во рту и пылающим ужасом в глазах. История белого человека нехороша; в ней только черные страницы, и сами белые об этом жалеют.
С мыслями о потерянном ружье Теннисона соседствовали мысли о девчонке Пег и ее желтом платье. Розали сдержала слово: она двадцать раз выстирала платье, чтобы убрать кровавое пятно, потом взбила огромную пену в тазу и поколотила платье деревянным вальком, а потом тысячу раз проволокла по нашему ручейку. Когда результат ее удовлетворил, она растолкла сушеные поганки, которыми пользовалась как красителем, и вернула материи желтый цвет. Высушила на новорожденном летнем солнце, и платье стало как новенькое – хоть принцессе впору.
Но я не собиралась его носить, и вообще, оно принадлежало Пег. Я понимала, что она не придет ко мне в гости – из вежливости или по любой иной причине, – а посему в глубине души знала, что мне самой придется к ней поехать. Когда эта мысль посетила меня впервые, я сочла ее совершенно безумной и губительной, но многие безумные и губительные мысли начинают казаться безобидней, если их обдумываешь снова и снова.
Розали огорчало, что я не ношу платье, – она столько труда вложила, чтобы привести его в приличный вид, и к тому же считала, что кавалерийские штаны не годятся для девушек. Но, к ее чести, она отказалась от этого убеждения и велела Лайджу купить пять с половиной ярдов плотной хлопчатой ткани, чтобы сшить мне летние брюки. Вскоре она сняла с меня мерки и привела свой план в исполнение. После войны в Парис присылали ношеную одежду из Бостона и раздавали бесплатно; она предназначалась для вольноотпущенных рабов, но Розали и в голову не пришло бы надеть вещи, которые бог знает кто носил раньше. Кстати, индейцы тоже так считают. Старая одежда годится только в костер. Но это совершенно не важно, поскольку Розали отлично шила; когда моль побила два платья Томаса Макналти, Розали хватило буквально одного дня, чтобы привести их в порядок, хотя одно из них было театральное, из Гранд-Рапидс, с настоящим массачусетским кружевом. То был единственный раз, когда Томас Макналти у меня на глазах обнял Розали, но я сомневаюсь, что он нашел слова для выражения своей благодарности.
Помимо всего, в воздухе висело ощущение как после катастрофы – когда неотступно ждешь, что беда повторится. Но ничего не происходило, никакие всадники не налетали на ферму, и мы по глупости своей были даже несколько разочарованы, когда, разумеется, должны были бы испытывать радость и облегчение.
Потом – раз уж мы, как видно, вступили в пору неожиданных чудес – сам Джас Джонски приехал к нам, чтобы «объясниться». То, что за этим последовало, я расскажу вам с твердостью, какой не чувствовала тогда и, возможно, не чувствую до сих пор.
Я уверена, что у Джаса Джонски, как и у нас, было острое ощущение нависшей опасности – но по другим причинам.
Что я думала про Джаса Джонски? Теперь я думала, что это он ранил меня так, как только мужчина может ранить женщину, – вторгнуться в нее, как вор и убийца, и смертельно оскорбить ее сердце. Я взяла Пег в судьи по этому делу. Я изложила ей обстоятельства, и она вынесла вердикт. Почему я вручила девушке, такой же потерянной, как я сама, столь великую власть? Я не знала. Но я составила впечатление о Фрэнке Паркмане и как-то не видела его в роли своего обидчика.
Других подозреваемых у меня на примете не было. Память утонула в виски, но душа этой памяти еще жила во мне. Билась внутри.
По прошествии времени у меня возникло пугающее чувство, что случившееся со мной – ничто; ничто, нагроможденное на ничто. Это была странная и упорная мысль, которая червем проникла в меня, в гнездо моих лучших мыслей и начала его разорять. Она висела на мне тяжестью, стремясь раздавить. Во власти ее мне стало казаться: даже если я сейчас заговорю и скажу мужчинам, что это определенно был Джас Джонски, их ответ удивит и ошеломит меня. Они будут сидеть как ни в чем не бывало, эта новость их не заинтересует, они лишь удивятся, что я принимаю это так близко к сердцу. Незначащую мелочь, которую неминуемо должны перенести все девушки согласно общему замыслу мироустройства. Для них это не будет значить ничего. Слово «ничего» многажды прозвучит из их уст в приложении ко мне. Под тяжестью этой мысли я снова и снова умирала. Я дрожала от ощущения своей ужасной незначительности. Я будто слышала, как мужчины смеются надо мной и переглядываются в притворном удивлении; а потом, воображала я, они от меня отвернутся и никогда больше не обратятся ко мне с той нежностью и любовью, за которую я хранила их в своем сердце. Я воображала, что они будут считать меня попорченной – погубленной, как сказал бы проповедник – и что даже Розали не сможет зашить меня снова, и никакая весна и никакое лето не сотрут той гнусной зимы. Что теперь я – товар, потерявший цену, дерюга, не стоящая гроша, и жалобный козодой больше не пропоет для меня, Томас Макналти не проявит материнской доброты, а Джон Коул – отцовской заботы. Что потом, возможно, они выставят меня на дорогу. Что меня выбросят, как обесцененный конфедератский доллар, и никого не пошлют, чтобы взять меня обратно. Что, взломав дверку, ведущую в меня, Джас Джонски распахнул двери моего дома, открыв их ветрам, воющим бурям и всем мимохожим грабителям.
Глава тринадцатая