Я написал ему письмо.
И. А. Лихачев приехал ко мне и на вопрос, помнит ли он «Переселенцев», ответил:
– Конечно. Я пронес эти стихи сквозь все мои тюрьмы и лагеря.
Он присел к столу как-то боком, взял бумагу и левой рукой записал великолепным почерком без единой помарки довольно длинное стихотворение.
В то же утро я по почте послал стихи В. Н. Орлову с письмом, где рассказал о своих поисках, объяснив, что ни автографа, ни даже копии не удалось отыскать, а стихи уцелели только в памяти И. А. Лихачева. Но порукой точности текста служит его художественное совершенство.
Ночью меня разбудил телефонный звонок. В. Н. Орлов извинился, что звонит в столь позднее время. Он только что вернулся домой, нашел мое письмо – и так полон стихами Кузмина, что испытывает непреодолимую потребность поговорить о них.
С тех пор прошло еще десять лет. Антология «От Бальмонта до Ходасевича» поныне осталась неопубликованной. Поэтому я привожу стихи здесь:
Мне кажется, что эти стихи о крушении культуры, написанные пятьдесят лет назад, вполне современно звучат и теперь. В них есть пророческая тревога о судьбах двадцатого столетия.
Пройдет еще пятьдесят, и сто, и двести лет, а эти стихи будут живы, как бы ни изменялись конкретные проблемы и формы жизни, потому что духовный смысл метафоры обладает способностью расти, вбирая в себя опыт новых поколений, становится все более широким и гибким, обретает с годами неизмеримую глубину – если только сама метафора охватывает и обобщает борьбу вечных метафизических сил, управляющих миром.
Воспоминания о Хармсе[35]
Ранней весной 1933 года я ехал на площадке ночного трамвая, возвращаясь от друзей и провожая знакомую даму. В пору моей юности одинокие трамваи бродили по городу до утра. На углу Бассейной и Литейного, где закругляются рельсы, трамвай замедлил ход, и на площадку вскочил высокий молодой человек необычного вида. Он был в котелке, каких тогда решительно никто не носил, и показался мне элегантным на иностранный лад, несмотря на довольно поношенное и потрепанное пальто.
Моя спутница приветливо улыбнулась ему. Он снял котелок и с несколько аффектированной учтивостью поцеловал ее руку. Время было хамоватое, и мало кто целовал тогда руки дамам, особенно в трамвае. Мы с молодым человеком обменялись сдержанными полупоклонами, и он прошел в вагон.
– Кто это? – спросил я свою спутницу.
– Поэт Даниил Хармс.
Я надолго почти забыл эту встречу. Слегка запомнился только непривычный котелок, запомнилась иностранная фамилия, вполне подходившая к европеизированной, не то английской, не то скандинавской внешности молодого человека, и понравилась элегантная, несколько старомодная учтивость его манер.
Конечно, я не мог тогда предполагать, что мне предстоит тесно сблизиться и подружиться с этим человеком. Я был мальчишкой. До дружбы с Хармсом мне еще следовало дорасти.
Прошло пять лет. Многим еще памятно, какие это были годы. Я помню, как шел однажды поздно вечером по Каменноостровскому от Карповки до Невы и насчитал по дороге восемь «черных воронов», которые стояли у подворотен в ожидании добычи. Прохожие боязливо отводили от них глаза, стараясь делать вид, будто ничего не замечают.
Все боялись тогда новых знакомств и старались избавиться от прежних, даже самых старинных. Заметно выходил из употребления такой предмет, как записная книжка с адресами и телефонами, знали, что при обыске ею заинтересуются больше всего. К собственной двери люди приближались с сжавшимся сердцем, гадая, когда произойдет ожидаемая неожиданность. У каждого человека появилось два лица. Одно, почти одинаковое у всех, существовало для службы и общественной жизни. Второе, подлинное, приоткрывалось лишь изредка и только перед близкими. И необыкновенно развились тогда в людях два качества: молчаливость и уклончивость.