Книги

Турдейская Манон Леско

22
18
20
22
24
26
28
30

– Я тоже собираю картинки, – сказал Егунов. – И делаю с ними некоторые эксперименты. Иногда прихожу к интересным результатам.

– Каким? – спросил Юрий Иванович.

– Я комбинирую, – объяснил Егунов. – Например, вы помните картину Репина «Не ждали»? Там в двери входит бывший арестант, вроде меня, возвращенный из ссылки. Я подобрал по размеру и на его место вклеил Лаокоона со змеями.

Мы вообразили картину Репина с Лаокооном.

– Да, – сказал Михаил Алексеевич. – Действительно не ждали!

Среди поэтов еще более молодого поколения самыми заметными были Иван Алексеевич Лихачев и мой университетский товарищ Алексей Матвеевич Шадрин. Оба они писали хорошие стихи, а позднее стали очень известными переводчиками. Они уже тогда знали множество языков и обладали необыкновенной начитанностью.

Я упоминаю об этом, потому что вся атмосфера кузминского дома характеризовалась поразительно высоким уровнем образованности.

Недосягаемым примером был сам Михаил Алексеевич. Нельзя назвать ни одного сколько-нибудь значительного явления европейской духовной жизни, искусства, литературы, музыки или философии, о котором он бы не имел собственного, ясного, вполне компетентного и самостоятельного мнения.

Круг его интересов и пристрастий чрезвычайно характерен для русской культуры начала XX века, созданной или, лучше сказать, насажденной деятелями «Мира искусства» и младшим поколением символистов. У Кузмина дело шло из первых рук. Он сам был среди тех, кто насаждал эту культуру.

Основу его образованности составляло знание античности, освобожденной от всего школьного и академического, воспринятой, быть может, через Ницше – хоть Михаил Алексеевич и не любил его – и в первую очередь через большую немецкую филологию. Книгу Эрвина Родэ «Psyche»[26] Кузмин читал постоянно – чаще, чем Священное Писание, по собственным его словам.

Почти минуя средневековье, в котором его привлекали только отзвуки античного мира, вроде апокрифических повестей об Александре Македонском, интересы Кузмина обращались к итальянскому Возрождению, особенно к Флоренции Кватроченто с ее замечательными новеллистами и великими художниками: Боттичелли и молодым Микеланджело.

Отблески искусства Кватроченто, флорентийского и венецианского, глубоко проникли в поэзию Кузмина, возникая иногда даже там, где строй его поэтической речи был сознательно и подчеркнуто простонародным, а тема – русской и неожиданно современной.

Вот стихотворение, которое никогда не издавалось:

Не губернаторша сидела с офицером,Не государыня внимала ординарцу,На золоченом, закрученном стулеСидела Богородица и шила.А перед ней стоял Михал-Архангел.О шпору шпора золотом звенела,У палисада конь стучал копытом,А на пригорке полотно белилось.Архангелу Владычица сказала:«Уж право, я, Михайлушка, не знаюЧто и подумать. Неудобно слуху.Ненареченной быть страна не может.Одними литерами не спастися.Прожить нельзя без веры и надежды,И без царя, ниспосланного Богом.Я женщина. Жалею и злодея.Но этих за людей я не считаю.Ведь сами от себя они отверглись,И от души бессмертной отказались.Тебе предам их. Действуй справедливо».Умолкла, от шитья не отрываясь,Но слезы не блеснули на ресницах,И сумрачен стоял Михал-Архангел,А на броне пожаром солнце рдело.«Ну, с Богом!» – Богородица сказала,Потом в окошко тихо посмотрелаИ молвила: «Пройдет еще неделя,И станет полотно белее снега»[27].

Мне кажется, что от образов этого стихотворения исходит золотое сияние, как от картин Джентиле Беллини или Джорджоне.

От итальянского Возрождения внимание Кузмина устремлялось к елизаветинской Англии с ее великой драматургией: далее – к Венеции XVIII века с commedia dell’arte, волшебными сказками Гоцци и бытовым театром Гольдони; еще далее – к XVIII веку в дореволюционной Франции, к Ватто, аббату Прево и Казотту, и, наконец, к немецкому Sturm und Drang’у и эпохе Гёте.

В этом широком и сложном духовном мире русский элемент занимал сравнительно небольшое место и падал на более поздние эпохи. К образам и темам допетровской Руси, и в частности к древнерусской иконе и литературе, Кузмин прикоснулся когда-то через старообрядчество, с которым сблизился в годы молодости. Потом этот интерес ослабел и сменился, в конце концов, равнодушием.

Михаил Алексеевич иногда подшучивал над моим русофильством и уверял, что впервые встречает человека, способного запомнить все княжеские усобицы и разобраться в генеалогии владетельных семейств удельного времени.

В культуре XIX века Кузмин особенно любил уже названного мною Гофмана, а также Диккенса, Бальзака, Пушкина, Достоевского и Лескова.

– Из пары Гофман – Эдгар По я выбираю Гофмана, в нем больше чувства. По слишком логичен, холоден и интеллектуален, – говорил Михаил Алексеевич. – А из пары Диккенс – Теккерей выбираю Диккенса, потому что Теккерей для меня слишком социален.

Современную западную литературу в тридцатые годы знали мало, в сущности, только урывками. Книги с трудом проникали через границу и были редки. «Новыми» считались книги предшествующего десятилетия. Правда, имена Джойса и Пруста иногда мелькали в газетной полемике. В. О. Стенич переводил Джойса, но я не помню, чтобы Михаил Алексеевич когда-нибудь упоминал это имя. Об Олдосе Хаксли он говорил с уважением.