Рене преподавал в лицее французскую литературу. Как и Ариадна, он любил Марселя Пруста[304], Андре Жида и Франсуа Мориака[305] и не скрывал, что хочет стать писателем. Он показал Ариадне свои стихи, но она сказала, что стихи предпочитает читать по-русски. Тогда он показал ей свои рассказы «а-ля Мопассан[306]» и черновик романа о буржуазном семействе, где герои были, видимо, списаны с его семьи. Скоро Ариадна увидела эту семью. Родители Рене, к его полному изумлению, вовсе не были шокированы тем, что невеста их сына разведена и у нее двое детей. Да еще такой аппетит, что мадам Межан едва успевала делать знаки служанке наполнить тарелку бедной русской беженке, очень красивой, но худенькой.
Вскоре Рене Межан стал вторым мужем Ариадны. Они обвенчались в той же мэрии, где еще не забыли ее первого венчания. С двумя дочерьми, служанкой и гувернанткой молодожены переехали в просторную квартиру. Какое-то время рядом жила Ляля. Потом Софроницкий уговорил ее вернуться в Россию. Ариаднины уговоры на этот раз не подействовали.
Ариадна снова была беременна.
О втором муже Ариадны Кнут написал Еве из курортного местечка Шеврез:
«Пишу (…) на траве, перед своей палаткой. Рядом дремлет Межан, которого я насилу увез из Парижа (вроде похищения сабинянок). Отечески возился с ним весь день — опекал, берег, водил гулять, осторожно отмеривал ему благоразумные порции солнца, воздуха, ветра, игр, отдыха. Он здесь такой растерянный, жалко-городской и безграмотный, что я от всего сердца нянчился с ним, купая во всякой натуралистической благодати. Вечером отпущу его восвояси (…)»[307].
Самое поразительное, что это письмо написано через месяц после того, как Ариадна родила от Рене Межана сына Эли.
Еще донашивая Эли, Ариадна решила, что у ребенка должен быть другой отец, и заявила Межану: «Это — не твой ребенок». По ее настоянию, Кнут усыновил Эли и дал ему свою фамилию Фиксман, а когда тот подрос, Ариадна сказала ему: «Твой отец — Кнут». Много позже, узнав правду о том, кто его настоящий отец, Эли поехал в Париж и нашел Межана, от которого услышал: «Простите, вы не мой сын. Вы — сын Кнута. Так мне сказала ваша мать».
Ева убеждена, что «Кнут старался уговорить Ариадну не обманывать ребенка. Но с ней не было сладу. Если она что-нибудь решала, ее нельзя было переубедить. Она, например, внушила Эли, что он должен стать моряком, и он им стал!»
Еще одно упоминание о Рене Межане мелькнуло в письме Кнута осенью 1936 года.
«(…) Рене уехал на юг. Обе девочки уехали с отцом (первым мужем А.) на каникулы. К Ариадне они больше не возвратятся, как, по-видимому, и Рене. Sic transit[308]…»[309].
Кнут плохо знал обеих девочек: Мириам и Бетти вернулись и остались с Ариадной до конца ее дней, а Межан действительно исчез из ее жизни.
Французские знакомые считали, что Ариадна «выглядит очень молодо, одевается скромно, как и подобает аристократке, говорит по-французски прекрасно, но с сильным русским акцентом, она очень красивая, стройная и очень экзальтированная, только благодаря ей помимо веселья в доме царит особая атмосфера»[310].
А вот что видели ее русские друзья, например, Ева: «Она жила тогда в старом обветшалом доме на бульваре Сен-Жак. Чтобы подняться по темной, крутой лестнице и найти дверь со сломанным замком, надо было пройти через двор. В квартире была большая комната, отапливаемая зимой маленькой чугунной печкой, возле которой Ариадна охотно грелась, так как была большой мерзлячкой. Кухня и импровизированная ванная были скрыты занавеской, на балконе была устроена спальня. Большая комната служила и гостиной, и столовой, и там же спали Мириам, Бетти и Эли, тогда еще совсем маленький. Не знаю, каким чудом эта комната была уютной, в ней чувствовался стиль, а главное — атмосфера, которую я больше нигде не встречала: естественная простота в сочетании с исключительной утонченностью во всем, что касалось интеллектуальной жизни, царили в этом доме и завладевали всеми, кто туда входил. Иногда я заставала всю семью, собравшуюся вокруг какой-нибудь книги и горячо обсуждавшую вопросы литературы или метафизики. У Ариадны вечно болели зубы и не было денег на дантиста. Я ее уговаривала пойти к моему знакомому дантисту-еврею, который вылечит ее бесплатно. На это она возразила: „Какая ты дуреха! Ведь когда у меня болят зубы, я знаю, что я жива!“ В другой раз я увидела, насколько она беспечна. К ней зашел нищий, который часто приходил и всегда — пьяный. Ариадна собрала последние гроши, дала ему и сказала: „Держи, мой милый, будет тебе на что поесть и выпить, но не думай, что ты обязан за это рассказывать мне всякие сказки“. Очень немногие знали о безграничной нежности и великодушии, на которые она была способна по отношению к тем, кого любила. Им она отдавала всю себя, а с остальными не хотела иметь никаких дел. „Не пойду я к этому дураку!“ — говорила она, даже если этот дурак мог быть ей полезен. Иногда я приносила им продукты, потому что жили они бедно, денег не было никогда, а порой — и еды. Ариадна все время твердила: „Мы в России голодали? Голодали. И не умерли? Не умерли. Если я бывала голодна, когда была маленькой, пусть дети тоже знают, что такое голод“».
Как вспоминает дочь Мириам, «моя мать очень много ела. Она всегда была голодной, всю жизнь. В России она начала курить самокрутки, чтобы от голода не сводило живот. Во Франции она курила по три пачки сигарет в день, набрасывалась на еду и никак не могла наесться. А сама была худющая: весила сорок семь килограммов. Один раз я ее спросила: „Если бы ты знала, что умрешь сейчас, о чем бы ты больше всего пожалела?“ Она ответила: „Что не наелась досыта“»[311].
Так она и жила. Никаких забот о быте. «Мама, — говорит Мириам, — вообще не умела готовить. Даже яйцо не могла разбить. В Париже у нас все время были французские и русские няньки, кухарки, которым нечем было платить, но они так любили маму, что не хотели уходить»[312].
У сына Эли осталось в памяти, что «мама лежала в кровати с огромным подносом, на котором раскладывала пасьянс, пила кофе чашку за чашкой и курила сигареты одну за другой»[313].
Больше всего на свете Ариадна любила забраться в постель, накрыться одеялом чуть ли не с головой и читать книгу или писать свой роман. В нем рассказывалась история еврейской девушки по имени Лея. «Лея Лифшиц» — так он и назывался. Роман она никому не хотела показывать, пока он не будет окончен. Но все же изредка читала вслух отдельные страницы, и у одного из слушателей осталась в памяти такая фраза: «Le goi croit — le Juif sait»[314].
Ариадна все писала и писала. А когда она писала, запрещалось не только разговаривать, но и проходить мимо ее комнаты. В такие дни, чтобы не мешать маме, Бетти сажала Элика в коляску и шла с ним гулять по бульвару. Однажды ей встретилась какая-то старая француженка, которая, увидев Элика, всплеснула руками и умильно воскликнула: «Oh, le doux petit Jesus!» На что Бетти тут же ответила: «Oui, madame, vous avez tout à fait raison. Lui aussi est un Juif»[315].
4
По воспоминаниям Евы, «в Ариадне сочетались редкостная душевная тонкость и совершенно безумные, дикие страсти. Она была очень уверена в себе. Точно знала, чего хочет. Совсем как ее мать, когда та схватила Скрябина и сказала: „Ты — мой, у тебя нет выбора, и говорить больше не о чем“. Вместе с тем в ней было нечто мистическое, унаследованное от отца».