Книги

Траектории СПИДа. Книга первая. Настенька

22
18
20
22
24
26
28
30

"Я думаю, что то, что было сказано на съезде в отношении перестройки за два-три года – два года прошло или почти проходит, сейчас снова указывается на то, что опять два-три года, – это очень дезориентирует людей, дезориентирует партию, дезориентирует все массы, поскольку мы, зная настроения людей сейчас чувствуем волнообразный характер отношений к перестройке. Сначала был сильнейший энтузиазм – подъём. И он всё время шёл на высоком накале и высоком подъёме, включая январский Пленум ЦК КПСС. Затем, после июньского Пленума ЦК, стала вера как-то падать у людей, и это нас очень и очень беспокоит, конечно, в том дело, что два эти года были затрачены на разработку в основном всех этих документов, которые не дошли до людей, конечно, и обеспокоили, что они реально за это время и не получили".

С большим трудом, словно в речи пьяного человека, можно догадаться о смысле, вкладывавшемся в эту вязь незаконченных предложений. Но всё же, если покопаться в этой сути, как в песке, где может быть кроется доброе зёрнышко, то становится ясно, что Ельцин не одобряет лишь тот факт, что до людей не довели своевременно те документы, которые долго разрабатывались вверху, что и послужило снижению энтузиазма людей. Но что же он предлагает в связи с этим?

"Поэтому мне бы казалось, что надо на этот раз подойти, может быть, более осторожно к срокам провозглашения и реальных сроков перестройки в следующие два года. Она нам дастся очень и очень, конечно, тяжело, мы это понимаем, и даже если сейчас очень сильно – а это необходимо – революционизировать действия партии, именно партии, партийных комитетов, то это всё равно не два года. И мы через два года перед людьми можем оказаться, ну, я бы сказал, с пониженным авторитетом партии в целом".

О, дорогие мои любители литературы и русского языка. Прошу вас, забудем на секунду весьма слабую грамотность оратора, зафиксированную стенограммой. Давайте вникнем в этот раз в смысл сказанного. Тут уже речь идёт о самом насущном – о политике во всей жизни народа. Почему бы это Ельцин определил здесь именно два года до потери партией авторитета, а не три года, пять лет или больше? Ведь, положа руку на сердце, такие руководители, как он, уже давно отторгли от народа уважение ко многим коммунистам. Ельцин хорошо знал это, но тем не менее обозначил двухлетний период, словно именно эти два года заставят людей потерять веру в партию. Не забудем же эту мысль, не только продолжая сейчас вдумываться в последующие слова неожиданного нарушителя спокойствия, а и в ходе всей дальнейшей истории.

"Я должен сказать, что призыв всё время принимать поменьше документов и при этом принимать их постоянно больше – он начинает уже просто вызывать и на местах некоторое отношение к этим постановлениям, я бы сказал, просто поверхностное, что ли, и какое-то неверие в эти постановления. Они идут одно за другим. Мы призываем друг друга уменьшать институты, которые бездельничают, но я должен сказать на примере Москвы, что год тому назад был тысяча сорок один институт, после того как, благодаря огромным усилиям Госкомитета, ликвидировали семь, их стало не тысяча сорок один, а тысяча восемьдесят семь. За это время были приняты постановления по созданию институтов в Москве. Это, конечно, противоречит и линии партии, и решениям съезда, и тем призывам, которые у нас есть".

Ладно уж, о стиле речи говорить не будем, но институты. Почему же их стало больше? Кого же ругает голова городской партийной организации, от которого не могло укрыться ни одно решение о создании новых научно-исследовательских или учебных институтов? Без ведома могущественного МГК можно было, предположим, пропихнуть решение о создании одного-двух – ну нескольких институтов, однако же не сорока? Ответ один – он никого не ругает персонально. Да и не это ему важно. Институты и прочее в выступлении лишь разминка, лишь ругательский разгон к последующему. Ну-ка глянем, что там.

"Я думаю ещё об одном вопросе. Он не простой, но здесь Пленум, члены Центрального Комитета партии, самый доверительный и самый откровенный состав, перед кем и можно, и нужно сказать всё то, что есть на душе, то, что есть и в сердце, и как у коммуниста"

Вот как заговорил. Вот как уважает партию, членом которой состоит. Не забыть бы и это.

Я должен сказать, что уроки, которые прошли за семьдесят лет, – тяжёлые уроки. Были победы, о чём было сказано Михаилом Сергеевичем, но были и уроки. Уроки тяжёлых и тяжёлых поражений. Поражения эти складывались благодаря тому, что не было коллегиальности, благодаря тому, что была власть партийная отдана в одни-единственные руки, благодаря тому, что он, один человек, был ограждён абсолютно от всякой критики.

Меня, например, очень тревожит – у нас нет ещё в составе Политбюро такой обстановки, а в последнее время обозначился определённый рост, я бы сказал, славословия от некоторых членов Политбюро, от некоторых постоянных членов Политбюро в адрес Генерального секретаря. Считаю, что как раз вот сейчас это недопустимо, именно сейчас, когда закладываются самые демократические формы отношения принципиальности друг к другу, товарищеского отношения и товарищества друг к другу. Это недопустимо. Высказать критику в лицо, глаза в глаза – это да, это нужно, а не увлекаться славословием, что постепенно, постепенно опять может стать нормой, культом личности. Мы этого допустить не можем. Нельзя этого допустить".

Я понимаю, что сейчас это не приводит к каким-то уже определённым, недопустимым, так сказать, перекосам, но тем не менее первые какие-то штришки вот такого отношения уже есть, и мне бы казалось, что, конечно, это надо в дальнейшем предотвратить.

И последнее".

Тут Ельцин сделал приличную паузу в выступлении, чтобы сказать самое сенсационное, ибо всё предыдущее мямлилось по принципу: оно, конечно, да, но в то же время нет. И о славословии говорил, забыв о своём собственном Брежневу да и тут же подхваливая Горбачёва, что там-то и там-то он правильно сказал. Всё это было лишь преамбулой. Теперь же он бросал бомбу, говоря:

– "Видимо, у меня не получается в составе Политбюро. По разным причинам. Видимо, и опыт, и другое, может быть, просто и отсутствие некоторой поддержки со стороны, особенно товарища Лигачёва, я бы подчеркнул, привели меня к мысли, что я перед вами должен поставить вопрос об освобождении меня от должности, обязанностей кандидата в члены Политбюро. Соответствующее заявление я передал, а как будет в отношении первого секретаря городского комитета партии, это будет решать уже, видимо, Пленум городского комитета партии".

Ельцин сошёл с трибуны. Заседание, которое вёл перед этим Егор Кузьмич Лигачёв, стал вести Горбачёв, учитывая, что именно Лигачёва и только его персонально критиковал предыдущий оратор.

Последние слова Ельцина оказались самыми существенными, ибо кто-кто, а Ельцин, конечно, знал, не мог он забыть, будучи менее двух лет назад утверждённым в этой должности, что вопрос о первом секретаре Московского городского комитета партии решается отнюдь не Пленумом городского комитета партии, а именно в Политбюро. Так что по-простому они могли сказать ему популярную фразу: "Что ты нам лапшу на уши вешаешь?".

Ельцин знал всё это и, тем не менее, сказал свои слова не без смысла и Горбачёв сразу понял это как угрозу и сконцентрировал своё внимание на этих именно словах, когда после тезисного изложения недовольств, высказанных Ельциным, он сказал:

– И, наконец, о возможности продолжить работу в прежнем качестве. Товарищ Ельцин считает, что дальше он не может работать в составе Политбюро, хотя, по его мнению, вопрос о работе первым секретарём горкома партии решит уже не ЦК, а городской комитет.

Что-то у нас получается новое. Может речь идёт об отделении Мо-сковской партийной организации? Или товарищ Ельцин решил на Пленуме поставить вопрос о своём выходе из состава Политбюро, а первым секретарём МГК КПСС решил остаться? Получается вроде желания побороться с ЦК. Я так понимаю, хотя, может, и обостряю.

Горбачёв предугадал будущую борьбу или знал хорошо о её пла-нировании. Но именно с этого момента СПИД в политической и общественной жизни страны пошёл с ещё большим ускорением по новой траектории. Но об этом рассказ в следующей книге. Прощай на время, дорогой читатель. Не сетуй на меня, если что не так. Я по-прежнему люблю свою Настеньку и не могу сказать, что с нею произойдёт. Лодка моего повествования всё ещё в океане и до берега, кажется, так далеко.